Между тем ее супруг, окончив свою стряпню, попробовал, остался доволен и разлил нам в большие чайные чашки. Не опасаясь ничего, я сильно хлебнул — ив первую минуту не мог перевести духа. Когда я пришел в себя и увидел, что Ледрю-Роллен собирался также усердно хлебнуть, я остановил его словами:
— Если вам дорога жизнь, то вы осторожнее обращайтесь с кентуккийским прохладительным; я — русский, да и то опалил себе нёбо, горло и весь пищеприемный канал, — что же будет с вами. Должно быть, у них в Кентукки пунш делается из красного перца, настоянного на купоросном масле.
Американец радовался, иронически улыбаясь слабости европейцев. Подражатель Митридата с молодых лет — я один подал пустую чашку и попросил еще. Это химическое сродство с алкоголем ужасно подняло меня в глазах консула. «Да, да, — говорил он, — только в Америке и в России люди и умеют пить».
«Да есть и еще больше лестное сходство, — подумал я, — только в Америке и в России умеют крепостных засекать до смерти».
Пуншем в 70° окончился этот обед, испортивший больше крови немецким фолликуляриям,[986] чем желудок обедавшим.
За трансатлантическим обедом следовала попытка международного комитета — последнее усилие чартистов и изгнанников соединенными силами заявить свою жизнь и свой союз. Мысль этого комитета принадлежала Эрнсту Джонсу. Он хотел оживить дряхлевший не по летам чартизм, сближая английских работников с французскими социалистами. Общественным актом этой entente cordiale[987] назначен был митинг — в воспоминание 24 февр<аля> 1848. (151)
Международный комитет избрал между десятком других и меня своим членом, прося меня сказать речь о России, я поблагодарил их письмом, речи говорить не хотел, — тем бы и заключил, если б Маркс и Головин не вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Mar-tins Hall.
Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние — как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону («La Russie Ie vieux monde»). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.
Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор, несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, — и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.
На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, — что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.