…Обращение Оуэна было очень просто; но и в нем, как в Гарибальди, середь добродушия просвечивала сила и сознание, что он — власть имущий. В его снисходительности было чувство собственного превосходства; оно, может, было следствием постоянных сношений с жалкой средой; вообще он скорее походил на разорившегося аристократа, на меньшого брата большой фамилии, чем на плебея и социалиста.
Я тогда совсем не говорил по-английски; Оуэн не знал по-французски и был заметно глух. Старшая дочь хозяйки предложила нам себя в драгоманы: Оуэн привык так говорить с иностранцами.
— Я жду великого от вашей родины, — сказал мне Оуэн, — у вас поле чище, у вас попы не так сильны, предрассудки не так закоснели… а сил-то… а сил-то! Если б император хотел вникнуть, понять новые требования возникающего гармонического мира, как ему легко было бы сделаться одним из величайших людей.
Улыбаясь, просил я моего драгомана сказать Оуэну, что я очень мало имею надежд, чтоб Николай сделался его последователем.
— А ведь он был у меня в Ленарке.
— И, верно, ничего не понял?
— Он был тогда молод и, — Оуэн засмеялся, — и очень жалел, что мой старший сын такого высокого роста и fie идет в военную службу. А, впрочем, он меня приглашал в Россию.
— Теперь он стар, но так же ничего не понимает и, наверное, еще больше жалеет, что не все люди большого роста идут в солдаты. Я видел письмо, которое вы адресовали к нему, и, скажу откровенно, не понимаю, зачем вы его писали. Неужели вы в самом деле надеетесь? (191)
— Пока человек жив, не надобно в нем отчаиваться. Мало ли какое событие может раскрыть душу! Ну, а письмо мое не подействует, и он бросит его, что ж за беда, я сделал свое. Он не виноват, что его воспитание и среда, в которой живет, — сделали его неспособным понимать истину. Тут надобно не сердиться, а жалеть.
Итак, этот старец свое всеотпущение грехов распространял не только на воров и преступников, а даже на Николая! Мне на минуту сделалось стыдно.