- Слышал я, - продолжал он, - мельком. Странное дело, ничего не понимаю.
- Я сижу две недели в тюрьме по этому делу, да не только ничего не понимаю, но просто не знаю ничего.
- Это-то и прекрасно, - сказал он, пристально посмотревши на меня, - и не знайте ничего. Вы меня простите, а я вам дам совет: вы молоды, у вас еще кровь горяча, хочется поговорить, это - беда; не забудьте же, что вы ничего не знаете, это единственный путь спасения.
Я смотрел на него с удивлением: лицо его не выражало ничего дурного; он догадался и, улыбнувшись, сказал:
- Я сам был студент Московского университета лет двенадцать тому назад.
Взошел какой-то чиновник; толстяк обратился к нему как начальник и, кончив свои приказания, вышел вод, ласково кивнув головой и приложив палец к губам. Я никогда после не встречал этого господина и не знаю, кто он; но искренность его совета я испытал.
Потом взошел полицмейстер, другой, не Федор Иванович, и позвал меня в комиссию. В большой, довольно красивой зале сидели за столом человек пять, все в военных мундирах, за исключением одного чахлого старика. Они курили сигары, весело разговаривали между собой, расстегнувши мундиры и развалясь на креслах. Обер-полицмейстер председательствовал.
Когда я взошел, он обратился к какой-то фигуре,; смиренно сидевшей в углу, и сказал:
- Батюшка, не угодно ли?
Тут только я разглядел, что в углу сидел старый священник с седой бородой и красно-синим лицом. Священник дремал, хотел домой, думал о чем-то другом и зевал, прикрывая рукою рот. Протяжным голосом и несколько нараспев начал он меня увещевать; толковал о грехе утаивать истину пред лицами, назначенными царем, и о бесполезности такой неоткровенности, взяв во внимание всеслышащее ухо божие; он не забыл даже сослаться на вечные тексты, что "нет власти, аще не от бога" и "кесарю - кесарево". В заключение он сказал, чтоб я приложился к святому евангелию и честному кресту в удостоверение обета, - которого я, впрочем, не давал, да он и не требовал,-искренно и откровенно раскрыть всю истину.