И княгиня оставляла ее в покое, нисколько не заботясь, в сущности, о грусти ребенка и не делая ничего для его развлечения. Приходили праздники, другим детям дарили игрушки, другие дети рассказывали о гуляньях, об обновах. Сироте ничего не дарили. Княгиня думала, что довольно делает для нее, давая ей "ров; благо есть башмаки, на что еще куклы! Их в самом деле было не нужно она не умела играть, да и не с кем было.

Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: "Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?" Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.

Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. "Мне все казалось, - писала она, - что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой - но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге... я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой.

"...Мое ребячество было самое печальное, горькое, сколько слез пролито, не видимых никем, сколько раз, бывало, ночью, не понимая еще, что такое молитва, я вставала украдкой (не смея и молиться не в назначенное время) и просила бога, чтоб меня кто-нибудь любил, ласкал. У меня не было той забавы или игрушки, которая бы заняла меня и утешила, потому что ежели и давали что-нибудь, то с упреком и с непременным прибавлением: "Ты этого не стоишь". Каждый лоскут, получаемый от них, был мною оплакан; потом я становилась выше этого, стремленье к науке душило меня, и ничему больше не завидовала в других детях, как ученью. Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: "Если б приложить руки к этому ребенку!" - "Он дивил бы свет", - договаривала я мысленно, и щеки мои горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись мои картины, мои ученики - а мне не давали клочка бумаги, карандаша... Стремленье выйти в другой мир становилось -все сильнее и сильнее, и с тем вместе росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым, я повторяла беспрерывно стихи Чернеца:

Вот тайна: дней моих весною

Уж я все горе жизни знал.

Помнишь ли ты, мы как-то были у вас, давно, еще в том доме, ты меня опросил, читала ли я Козлова, и сказал из него именно то же самое место. Трепет пробежал по мне, я улыбнулась, насилу удерживая слезы".

Глубоко грустная нота постоянно звучала в ее груди; вполне она никогда не исключалась, а только иногда умолкала, поглощенная светлой минутой жизни.

Месяца за два до своей кончины, возвращаясь еще раз к своему детству, она писала:

"Кругом было старое, дурное, холодное, мертвое, ложное, мое воспитание началось с упреков и оскорблений, вследствие этого - отчуждение от всех людей, недоверчивость к их ласкам, отвращение от их участия, углубление в самое себя..."