Что растет, то юно.

Силен был и рост России, и едва ли он совсем окончился, едва ли она дошла до естественных пределов; это видно сверх географической физиологии из беспрерывной заносчивости правительства, из постоянного стремления захватить какой-нибудь клочок земли. Но Россия расширяется по другому закону, чем Америка, оттого что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны, но крепко сидящий на своей собственной земле. Соединенные Штаты, как лавина, оторвавшаяся от своей горы, прут перед собою все; каждый шаг, приобретенный ими, -- шаг, потерянный индейцами. Россия понимает кругом, как вода, обходит племена со всех сторон, потом накрывает их однообразным льдом самодержавия -- и под ним делает из калмыков -- солдат, из поклонников далай-ламы -- защитников православия, из немцев -- отчаянных русских патриотов.

И тот же юный пластицизм. Чему смеялся Иосиф II на закладке Екатеринославля, говоря, что императрица положила первый камень города, а он последний? Не город там построился, а государство. Новороссийский край -- лучшее доказательство, какова пластическая сила Руси. А вся Сибирь? А теперичные поселения на берегах Амура, где на днях будет развеваться звездчатый флаг американских республик? Да и самые восточные губернии европейской России? Мы чрезвычайно мало обращаем на это внимания. Читая летопись семейства Багровых[117], я был поражен сходством старика, переселившегося в уфимскую провинцию, с "сетлерами"[118], переселяющимися из Нью-Йорка куда-нибудь в Висконсин или в Иллинуа. Совершенно новая расчистка нежилых мест и обращение их на хлебопашество и гражданскую жизнь. Когда Багров сзывает со всех сторон народ засыпать плотину для мельницы, когда соседи с песнями несут землю и он первый торжественно проходит по побежденной реке, так и кажется, что читаешь Купера или Ирвинга Вашингтона. А ведь это всего век тому назад; то же было в саратовском краю и в пермском. В Вятке в мое время еще трудно было удержать крестьян, чтоб они не переселялись в леса и не начинали там новые селения (починки); земля для них все еще казалась общим достоянием, той res nullius[119], на которую каждый имеет право.

Америка как переселение не представляет новых элементов, это дальнейшее развитие протестантской Европы, освобожденной от исторического быта и приведенной в иные условия жизни. Величайшая идея, развитая Северными Штатами, -- чисто англосаксонская, идея самоуправления, т. е. сильного народа с слабым правительством, самодержавия каждого клочка земли без централизации, без бюрократии, с внутренним, нравственным единством. Как Америка будет относиться к социальным стремлениям -- трудно сказать; дух товарищества, ассоциации, предприятий сообща чрезвычайно в ней развит; но ни общего владения, ни нашей артели, ни сельской общины нет; личность соединяется с другими только на известное дело, вне которого ревниво отстаивает полнейшую независимость.

Россия, напротив, является совсем особенным миром, с своим естественным бытом, с своим физиологическим характером -- не европейским, не азиатским, а славянским. Она участвует в судьбах Европы, не имея ее исторических преданий, свободная от ее обязательств прошедшему. "Какое счастие, -- сказал Бентам Александру I, когда он был в Лондоне после Наполеоновских войн, -- что русскому законодателю не приходится бороться на каждом шагу с римским правом"; а мы прибавим: ни с феодализмом, ни с католицизмом, ни с протестантизмом. Кормчая книга и Уложение не захватывают все проявления жизни, не заправляют всяким действием, остальные учреждения введены насилием и держатся насилием. У нас нигде нет этих наглухо заколоченных предрассудков, которые у западного человека, как параличом, отбивают половину органов. В основе народной жизни лежит сельская община -- с разделением полей, с коммунистическим владением землею, с выборным управлением, с правомерностью каждого работника (тягла). Все это находится в состоянии подавленном, искаженном, но все это живо и пережило худшую эпоху.

Если это сколько-нибудь так, то не надобно быть русским для того, чтоб именно в эти черные дни Европы обратить на Россию особенное внимание. Оно, впрочем, так и делается. Россия занимает и тревожит многие сильные умы. Мне самому случалось говорить об России с серьезными людьми, как Прудон и Маццини, как Т. Карлейль, который у вас так в моде, как Мишле, который прежде совершенно по-французски понимал ее, т. е. вовсе не понимая, бранил сплеча; и я уверяю, что тот жалкий, чисто немецкий взгляд ненависти и страха, совершенно, впрочем, заслуженный тридцатилетним царствованием Николая, заменяется раздумьем и желанием поближе узнать это новое явление, которого силу и права на будущее отрицать нельзя, да они и не хотят.

Действительно, на Западе не могли понимать России, пока Запад верил в себя и шел вперед; но он убедился в невозможности идти путем прежних революций, потеряв разом все плоды их, кроме патологического урока. "Равенство рабства" позволило ближе всмотреться друг в друга, и именно потому Англия всего менее понимает Россию; она равно не участвовала ни в континентальных революциях, ни в общем падении. Она, свободная по-своему, с отчуждением смотрит на страну неволи и самовластья. Но другие народы в своих колодках догадываются, что если временная необходимость втеснила вчера в мирный быт земледельческого народа казарменную дисциплину и сделала из всей России военные поселения, то может завтра другая необходимость все это уничтожить, так, как Александр II уничтожил аракчеевские поселения; эпоха военного деспотизма пройдет, оставив по себе неразрывно спаянное государственное единство и силы, закаленные в тяжкой и суровой школе.

Порог, за который Европа зацепилась, для нас почти не существует. В естественной непосредственности нашего сельского быта, в шатких и неустоявшихся экономических и юридических понятиях, в смутном праве собственности, в отсутствии мещанства и в необычайной усвоимости чужого -- мы имеем шаг перед народами вполне сложившимися и усталыми.

Утвердилось русское государство страшными средствами; рабством, кнутом, казнями гнали народ русский к образованию огромной империи, сквозь строй шел он на совершение судеб своих. Сердиться на прошедшее -- дело праздное; живой взгляд состоит в том, чтоб равно воспользоваться силами, хорошо ли они приобретены или дурно, кровью ли достались или мирным путем. Военные поселения, как я сказал, проходят, но села остаются. На нашей движущейся, несложившейся почве только и есть консервативного -- что сельская община, т. е. только то, что следует сохранить.

Читал я ваши споры об общине; они очень любопытны, но меньше, чем кажется, идут к делу. Родовое ли начало сельской общины или государственное, была ли земля общинная, помещичья или великокняжеская, скрепило ли крепостное право общину или нет -- все это необходимо привести в ясность; но для нас всего важнее настоящее положение дел. Факт, отклонившийся или нет, верный или неверный, втесняет себя как он есть. Государство и крепостное право по-своему сохранили родовую общину; постоянное, зимующее начало, оставшееся в ней из патриархализма, вовсе не утратилось -- общинное владение землею, мир и выборы составляют почву, на которой легко может возрасти новая общественная жизнь, которой, как нашего чернозема, почти нет в Европе.