— У кухарки? У кухарки?.. — больше она не могла вымолвить ни слова.

Вошел Карп Кондратьич с веселым и довольным видом: губернатор дружески жал ему руку, ее превосходительство водила показывать ковер, присланный для гостиной из Петербурга, и он, посмотревши на ковер с видом патриархальной простоты, под которую мы умеем прятать лесть и унижение, сказал: «У кого же, матушка Анна Дмитриевна, и быть таким коврам, как не у ваших превосходительств». Он всем этим был очень доволен, особенно ловким ответом своим. И вдруг семейная сцена обрушилась на его голову: дочь в истерике, жена в исступлении, разбитая тарелка на полу, у Марьи Степановны лица нет и правая ручка как-то очень красна, — почти так же, как левая щека у Терёшки.

— Что за история! Что с Вавой?

— Известно, с дороги; дело девичье, — ответила нежная мать, — где ей вынести сто двадцать верст; говорила — отложить до середы, ну так нет; теперь и лечи.

— Помилуй, в середу не меньше бы было верст.

— Ты все лучше знаешь. А вот этого убийцу Крупова в дом больше не пускай; вот масон-то, мерзавец! Два раза посылала, — ведь я не последняя персона в городе… Отчего? Оттого, что ты не умеешь себя держать, ты себя держишь хуже заседателя; я посылала, а он изволит тешиться надо мной, видишь, у прокурорской кухарки на родинах; моя дочь умирает, а он у прокурорской кухарки… Якобинец!

— Подлец и мерзавец! — заключил предводитель.

Горячий поток слов Марьи Степановны не умолкал еще, как растворилась дверь из передней, и старик Крупов, с своим несколько методическим видом и с тростью в руке, вошел в комнату; вид его был тоже довольнее обыкновенного, он как-то улыбался глазами и, не замечая того, что хозяева не кланяются ему, спросил:

— Кому нужна здесь моя помощь?

— Моей дочери!