— Я знаю даму, с которой шел Крупов, — сказал Бельтов, задыхаясь от ярости..

— Да как, чай, вам не знать, ха, ха, ха! — заметил развязный советник. — Уж вы, молодые люди, знаете всех хорошеньких.

— Вы или сумасшедший, или дурак! В обоих случаях прощайте, — сказал Белътов и отправился по аллее.

— Как вы осмелились меня так назвать! — вскричал советник, покрасневши, как пион, и вскакивая с лавки.

Бельтов остановился.

— Что вы хотите от меня, — спросил он советника, — стреляться с вами? Извольте! Как ни гадко, я стану; если ж нет, вы меня извините, я имею скверную привычку отгонять тростью тех, которые мне мешают гулять.

— Как тростью? — спросил советник. — Да кто вы такой, что смеете тростью угрожать?

Во всяком другом случае Бельтов расхохотался бы от всего сердца над милым советником, но в эту минуту, когда он и без него был так сильно раздражен и вряд ли хорошо помнил, что делает, он показал советнику как. Советник удивился; Бельтов ушел.

На другой день утром, пока Григорий укладывал и хлопотал, Бельтов ходил по комнате; у него в уме и в груди была какая-то пустота, точно полжизни, полсуществования кануло в воду и нет ее, так что-то страшно и больно, какой-то трепет, — и вдруг навернутся слезы. Десять раз Григорий обращался к нему с вопросом, и он отвечал «все равно», и действительно в эту минуту ему было не только все равно, какое пальто надеть на дорогу, а даже по какой дороге ехать, в Париж или Тобольск. Вошел Семен Иванович, совсем не так, как вчера: на глазах его видны были следы слез, он как-то вошел тихо, чистил шляпу рукавом, постоял у окна, заметил Григорью, что вага[215] y дормеза не хорошо привязана, и вообще был не в своей тарелке.

— Довольны мною, Семен Иванович? — сказал со смехом и со слезами Бельтов.