Ну вот и этот день, прошел! О Наташа, о мой ангел, как тяжело это бремя, которое судьба бросила на мои плеча. Я грустил весь день. Многие поздравляли avec le jour de nom de la chère cousine[91] -- это меня радовало, но грусть проглядывала скрозь каждую улыбку. Бал сегодня, меня звали, я не мог решиться ехать и просидел весь вечер дома. -- Слов нет, выражений нет моей любви, она растет, она захватывает все бытие мое, все, все проникнуто ею. Дружба -- чувство высокое, но как она далека от любви, насколько не может она заместить любви, а любовь наполняет всё. Два друга, как бы ни была велика их дружба, все два друга -- а двое любящих -- одно существо, выше человека. Оттого-то так тягостно быть в разлуке. О провидение, услышь же мою молитву, отдай мне ее, долго я терпел -- но силы слабеют, не могу более... Наташа, ей-богу, кажется, я не перенесу еще год разлуки.

Я перечитал твое письмо от 26 августа 1836. И тогда ждала ты меня, и тогда были надежды... ах, как ярко в этом письме видна твоя беспредельная любовь и твоя высокая душа. Прочитав его, никто не удивится, отчего я всю власть над моей душою отдал тебе. -- Прощай, ты уже давно спишь. Ангелы, навейте же ей мой образ, и я, усталый, почти нездоровый от надежд и медленности их, лягу. Прощай, целую тебя в глаза, в уста, в твои милые уста, еще... еще...

29 августа.

Твои письма от 30 июля и 20 августа. -- Отвечать теперь не стану, не могу, дай прийти в себя. Я мучился и страдал все эти дни, не знал, куда деться; эта надежда, похожая на каплю ртути, которую чувствуешь под пальцем, а взять нельзя, истомила меня. Твои письма всё исправили, я легко вздохнул, я светло взглянул... Да укажи, Наташа, хоть одно пятнышко на твоей душе, бога ради, укажи, тогда я поверю, что ты человек. Высота твоя подавляет меня. И притом что-то детское, ребячье. -- Говорят, что у Рафаиловых мадонн только черты женщины, а что ясно видно божественную, неземную. Так и в тебе только форма человека, а сущность ангела!

Ну что сказать о надеждах -- ежели б я подал просьбу, то был бы уж в Москве, вот все, что могу сказать. Горько мое положение... но прочь слабость, какой я предавался эти дни. Будем покойно ждать. И границу я тебе назначу, после которой надежды увянут, привыкни к этой мысли; эта граница -- 15 сентября, она близка, тогда придет почта от 30 августа. Проси же у бога, к которому ты так близка, сил. И где же бы было вечное, святое начало любви -- ежели б пространство могло ее привесть в отчаяние? Вспомни, что, ежели я буду знать, что ты покойна, я многое перенесу. А твоя грусть сломает меня. И почем знать, какая цель у провидения, продолжая нашу разлуку; не оттого ли мы только негодуем, что поэзия свидания поглотила душу нашу. Наташа! Страданий наших две части: одна -- это моя ссылка, другая -- будет в Москве до нашего соединения. Не забывай, что чем долее первая часть, тем короче вторая. Первую мы знаем, знаем глубокую, острую боль разлуки, знаем эту жгучую жажду свиданья, Взгляда, поцелуя -- знаем и переносим, ты сама писала, -- в ней есть поэзия, высокое страданий, эта часть опирается на святое 9 апреля. Другая обопрется на тот неизвестный, святой день свидания и поведет рядом немых, глупых обид и оскорблений, лишенных высокого и запечатленных штемпелем людей мелких -- тягостная будет эпоха. Я знаю, что все это вздор перед любовью, что мы победим, хотя бы победа и была уже на том свете <...>[92] вопрос (которого решение известно одному богу): ко<то>рую часть легче выносить. Я не знаю -- Он знает; оставим же ропот, будем его детьми... В самом деле, ты права: можно ли было надеяться, что судьба Полины так быстро переменится, и после этого нам сметь сомневаться. Ах, сколько людей пошли бы на каторгу за один взгляд истинной любви, за одну мысль, что где-нибудь бьется сердце за них, и холодный мир отказывает им, может, потому, что они ищут на ложной дороге. А нам отчаиваться -- неблагодарность! -- Это не тебя, ангел, а себя я уговариваю...

На обороте: Наташе.

119. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

30 августа -- 1 сентября 1837 г. Вятка.

С каждым днем я дичаю больше и больше, люди делаются мне так посторонны, так чужды, что я бегаю оттуда, где их много. Нет, Наташа, не скоро можно сделаться братом, другом;

больше или меньше сочувствия соединяет того, другого по разным началам, из разных оснований. Вот этот любит меня за то, что я остер, за то, что ядовитая ирония вырывается из больной души; вон тот любит за пламенный слог моих статей, и я их люблю за что-нибудь -- может, за то, что один Хорошо хвалит меня, а другой хорошо повязывает галстух. Хотел бы оторвать клок горячего сердца и дать им и заставить подняться к той сильной, высокой, полной жизни, и как будто они подымаются. Да нет, курица не товарищ орлу, скорей ласточка, скорей горлица ему товарищ. Люди много потеряли в моем мнении с 1834 года; я сам en qualité d'homme[93] много потерял в своих глазах. Но все верования, все чувства к ним сосредоточились около двух идеалов святости божественной: около тебя и Ог<арева>. Вами я люблю людей, вами люблю себя. -- Хоть бы уж по крайней мере были они мерзавцы, а то в том-то и беда: ни то ни се, ни в хорошем нельзя на них опереться, ни и дурном. Иоанн в Апокалипс<исе> говорит: "О, будь горяч или холоден!" Да, уж эти парные люди! люди чуть тепленько! Это жалкое зрелище, но еще утешиться можно. Есть хуже зрелища, и там утешиться мудрено. Представь себе сильного (физически) человека, которому дали яду, мало -- чтоб умереть, много -- чтоб быть здоровым, -- и вот этот яд мало-помалу начинает его буравить, мучить, томить, и он долго перемогается, но, наконец, обессиленный, отдается вполне разлагающей его боли, и крепкое тело его слабнет, и жизнь тухнет. Вот ужасное положение, в котором теперь находится Витберг. Ежели бы ты его видела, когда он приехал и теперь, ты бы его не узнала. Полосы поседели, лицо в морщинах, глаза потухли. Даже, и ужас, даже я замечаю огромную разницу в самых умственных способностях; какая-то лень души овладела им, редко говорит он о искусстве, о котором прежде говорил всегда; иногда будто вспыхнет его гений, взглянет из заплаканных глаз и опять потухнет. Сердце разрывается при этом зрелище; гнетущая бедность начинает дотрогиваться до его груди -- холодной рукою. Жена, семейство... Фу... А в будущем что: жена, еще большее семейство и холодная рука гнетущей бедности. Не надгробная ли речь его таланту моя статья "I Maestri"? Я не имею больше сил утешать его; мы дальше, нежели были прежде, одна симпатия страдания и таланта соединяет нас, в силу остальных идей нас делит огромное расстояние XIX века с XVIII. -- И зачем он женился? -- как будто можно художнику любить но второй раз. И зачем женился на обыкновенной женщине, которая не в состоянии быть для него ангелом, Наташей? -- А когда я уеду... Велика была твоя жизнь, Витберг; ты знал восторг