Март (после 4) 1838 г. Владимир.
Покорнейше прошу всех сесть кругом, а читать заставить Веру Александровну.
Я понемногу начинаю привыкать к совершенно одинокой жизни, начинаю отвыкать от людей и с тем вместе от шума; мысль, чувство не испаряется словом, а кристаллизуется глубоко в душе. Довольно -- мне люди последовательно передали все, что у них есть. Сначала материальное существование, потом одной рукою симпатию и дружбу, другой гнет и ненависть, одной рукой подали библию, а другой Фоблаза -- больше нечего мне получить. Мысль славы, и тобою я жертвую -- вы ее назвали ребяческою в одном из последних разговоров -- и были неправы; мысль деятельности, прощай и ты. И мне жаль их, так, как жаль вятских друзей и друзей московских, -- но делать нечего, я не ваш, так, как монах, не принадлежу свету, а принадлежу вселенной. Недавно сладко и изящно мечтал я о смерти, она мне являлась с чертами ангела, и, скрестив руки на грудь, я смотрел вверх. -- Эти дни моя душа не болела так судорожно, не рвалась так на клочьи, как прежде, и вот гармония разлилась по ней. -- Часто обертываюсь и смотрю на это прожитое пространство, и оно выходит из гроба, и я, как "покойный император" Жуковского, делаю смотр. Вот оргии -- в которых все-таки нет того вреда, который вы предполагаете. Вот смех. Вот слеза -- слезы, -- я не отворачиваюсь ни от чего. Душа моя -- offne Tafel. Да, я, изведал жизнь -- не так, как поэты нашего века, а свинцом, а зажженной серой. Святого искал я и нашел наконец Святое, а в нем, как в белом луче солнца, соединено и изящное, и великое.
Моя владимирская жизнь, повторяю, это сорок дней в пустыне. -- Это крест на паперти.
Вы не узнали бы меня, нет, вы-то бы, кажется, узнали, а многие, любившие во мне не мое -- разгул, -- не узнали бы теперь. Дай бог сил совершить начатое -- но он и дает силы, он сам своей десницей подносит к устам моим чашу небесного снятого питья. Александр Лаврентьевич, высока жизнь и на земле для того, кто умеет ее постигнуть.
Теперь ко вздору, т. е. к подробностям обо мне. -- Головная боль sui generis продолжается, т. е. не боль, а сильные приливы; совсем напротив -- кажется, что надзор не продолжается; но я еще ничего не предпринимаю. Дальше -- я совершенно отвык есть, доселе и копченая телятина, и рябчики, и все цело, тут еще из Москвы наслали всякой всячины, и мне смешно смотреть на заботу о еде: что на это скажет Эрн?
Квартира довольно велика и удобна; но нечиста до бесконечной степени, я тут не останусь, хочу иметь un joli-chez-soi, an chez-soi confortable[129], и дорого 25 руб. в месяц. Здесь на все дороговизна непомерная. А может скоро-скоро и не надобно во Владимире chez-soi Я. Солнцем буду намечать эту мысль.
Но и в самом деле я эгоист, говорю все о себе; итак, сим оканчиваю ячество.
Что вы, долго ли грустили обо мне, и как теперь? Пожалуйста, подробней пишите -- и дым Вятки Герцену сладок и приятен, извините, что не сказал отечества, отечество мое -- Москва.
Как теперь вижу: вот Вера Александровна разливает чай, а дежурная идет за Прасковьей Петровной, а вы ходите по комнате с Авдотьей Викторовной. -- Когда-то увидимся? Ежели и никогда -- не ужасайтесь, души наши увидятся; где б ни был пилигрим, он благословит дуб, под сенью которого от дыхал (в альбоме у В<еры> А<лександровны>) он не забудет родительской дом в чужом доме.