венчать не станут без позволенья губернатора -- а я его возьму, тебя -- без свидетельства о крещении и рождении, -- и это достанем. Мы, раз обвенчанные, они теряют весь приз, потому что родства прямо не докажут, худшее, что может быть, -- священника пошлют молоть муку -- это он будет знать вперед и за это возьмет рублей 500 денег, а кто за деньги рискует, того жалеть не стоит. В дополнение прибавлю: 1) Я твердо остаюсь убежденным, что всякого рода выход из сиятельного дома полезен -- о каких ты говоришь замках, нынче никого (кроме юношей) не держат под ключом, и какое право? 2) Что письмо к пап<еньке> потому-то и надобно писать, что он откажет, ибо... ибо этот отказ тебе будет величайшее оскорбление мне. Ну, и в сторону дела!

Посылаю тебе последнее письмо Мед<ведевой> ко мне. Оно покажет, что я твою руку протянул женщине, хотя не вовсе чистой, не вовсе неземной, но вполне достойной тебя. Ее убила жизнь, брат падший не есть брат погибший. Иногда тот, кто но может пасть, не падает от холодной души, и вся-то ее вина -- что она любила юношу (достоин ли он, это вы сами знаете, Нат<алья> Ал<ександровна>!), тогда когда должна была любить пьяного старика, с которым, конечно, на смех обвенчали ее. Это письмо сняло с меня тяжкий крест (хотя но весь, ибо чувство, самознание дурного поступка осталось). Вот она, падшая Мария Магдалина, у ног твоих, будь же для нее ангелом-примирителем с людьми и пуще с богом. Ты почти можешь писать к ней, не дожидаясь ответа. Нет человека, на которого, через которого я столько вынес, как за нее; мир с нею мне дорог. Я на всех смотрю прямо -- от тебя до Тюфяева -- упрекнуть никто не может, одна она. Право ужасное, по счастию, она не понимает вполне, какой она шаг имеет надо мною.

Полина молчит, Скворцов тоже. Это не мудрено, мудрено было, что их душа молчала первый месяц разлуки. Итак, моя статья "Симпатия" и теплое воспоминание -- одни памятники этой дружбы, я думал, что строю прочнее!

Что я пишу после 3 марта -- а вот что: написал VIII главу в свою жизнь, и написал очень хорошо, и уж, конечно, не догадаешься о чем -- о любви к Люд<миле> П<ассек>; тут и ты на сцене -- трудно было, и очень, холодно писать о холодных отношениях к тебе -- но написал, и ты явилась превосходно, чудом, какой-то священной мистерией, лилией, принесенной архангелом Гавриилом в день моего рожденья. Да, доволен, вообще биография идет прекрасно (я ее пишу по твоему. приказанию). Далее описана самая черная эпоха, от 9 июля 1834 до 20-го, но halte là. Как дойдет дело представлять тебя тобою, ибо ты уж очень близка была мне 20 июля, -- перо

дрожит, душа волнуется, и ангел ускользает от кисти земного богомаза. Однако напишу, я уж пробов<ал>. Ирония та, моя ирония, на месте тут. Зачем ты не любишь ее? Она проникает особым огнем целое, ибо это не насмешка, а внутренние неудовольствие за мелочничество людей, и мне она естественна, как дышать. Сердце твое сожмется, когда ты будешь читать 9 июля -- не за него ли и было 9 апреля? А я думаю, весело о себе читать в статье, писанной с огнем и поэзией. Я не испытал. Да что ж ты не пишешь о повести -- но я ее разлюбил и сам. Мне очень неприятно послать тебе мою жизнь, хотелось бы прочитать, ты села бы против, чтоб я мог пить вдохновенье из твоих глаз, из твоей улыбки, и я рассказал бы эту поэму жизни полной, энергической -- и огонь в глазах, и жар ланит, все, все прибавил бы... ба, да я уж начинаю кокетничать! Избаловали твои похвалы. Вот когда я буду читать об архитект<уре>, тогда можешь сесть возле, тогда не на меня, а на картинки надобно смотреть, а там ведь жизнь-то моя, ведь это быль, быль твоего Александра.

Нет, 3 марта не может затмить никакой свет! Это ошибка, 9-е апреля, созданное во имя дружбы, и должно было побледнеть перед днем, созданным любовью; но любовь уже не имеет выше, ниже, светлее, темнее, нет, она -- как вечность бога, так все теряется в самом понятии бесконечного, святого и изящного, везде средоточие, все проникнуто единым светом, и нет солнца, из которого течет он, а оно само свет.

Да уж, г-да добрые люди, ценю их доброту -- но ступайте, пожалуйста, направо, а я налево с Наташей. А впрочем, зачем знает Пр<асковья>Анд<реевна>, имам<еньке> не следовало бы говорить, а то тут лед тонкий, провалишься, и с головою. Вообще мам<енька> поступает дурно и слабо, чего они боятся, когда я не боюсь. -- Одна, одна Ты. И где грудь, которая может больше поместить.

Александр.

Отчего портрет не поспеет, ну не к 25, так к какому-нибудь -- пожалуйста. -- Bitte, bitte!

15. Вторник.