3 мая (21 апреля) 1847 г. Париж.
Рукой Н. А. Герцен:
Дай-ка мне твою руку, Таня, сядь сюда поближе, побеседуем. Ну что делается у вас? Здорова ли ты, грустна иль весела? Скажи мне все, друг (какое это смешное слово! как неопределенно его значение, ну да ты определи его по-своему, так и будет хорошо), и я все пойму, более чем пойму -- вот те Христос! А ты думала, что уж я и по-русски разучилась, -- нет, видно свой своему поневоле друг, иногда так живо вспомнится, что дрогнешь, как от электрического удара. Особенно твой образ (надеюсь, что не примешь за комплимент) как-то ярче других является передо мною; оно ведь, может, и неудивительно, может, твоя симпатия, -- или нет, вздор, симпатии не существует, пустое слово, -- твоя привязанность
(это посущественнее!) во мне крепче других... должно быть, так, а может, и нет, -- дело в том, что иной раз, перебирая прошедшее в голове, -- с отрадой, с доверием, нет -- мало, с уверенностью, приостановишься на тебе -- да уж не будет ли об этом?.. Тебе, верно, хочется нового, а это все старое... так нового?.. Новое, друг мой, такой широкой волной хлынуло в грудь, и такая в нем смесь, такое разнообразие, такая бездна впечатлений, что я не могу найтись. Погоди, дай пожить побольше; не смею говорить так скоро, еще мало видела. Шум, движение (не могу назвать это жизнью, даже деятельностью) невообразимые, на каждой точке города будто средоточие жизни (матерьяльной), остановиться да посмотреть -- в голове закружится. Учтивость -- бесконечная, для вас все сделают из учтивости; пожалуй, и обманут и украдут из учтивости, ну, право, кажется, здесь умирают и родятся из учтивости; нам не по натуре что-то эта учтивость, мы люди дикие, простые, хотя и у нас ее довольно, да уж все не до такой возмутительной степени. А что касается до чувства... у... тронь поглубже, так ужаснешься, какая пустота, какая пустота! -- Но только, Таня, не забывай, что я месяц в Париже, что я только в двух театрах была, а их двадцать, и каждый особенно выражает особенную сторону Парижа, каждый день они битком набиты, от 6 часов до 12, а иногда и до часу, можно изучить потребности публики; была я в Национальном театре, там вот уж несколько месяцев кряду представляют французскую революцию, которая продолжается 7 часов кряду. Театр полон ремесленниками, работниками в блузах, женщины бывают там даже с грудными детьми, говорят, хохочут, кричат, тут берет за живое -- и тут хорошо. Другой театр -- тут общество повыше достоинством (или недостоинством?), одеты уж все приличнее, и, не отводя глаз, смотрят и восхищаются всеми сальностями и двусмысленностями, которые происходят на сцене: смеешься, потому что в самом деле смешно, и грусть берет, и слезы навертываются -- им мало еще тех пошлостей и гадостей, которыми полна их ежедневная жизнь, -- семь часов кряду, не сходя с места, они восхищаются ими в театре! -- Это страшно -- пойду во все театры, хочу все видеть, все знать, на той точке знакомства, на которой я теперь с Парижем, -- безотрадно. Ты идешь по улице и ничего не видишь, кроме страшной роскоши, все нижние этажи домов без исключения заняты магазейнами, и все это битком набито не только необходимыми вещами, а еще, кажется, больше предметами роскоши, а возле, тут же на ступеньке -- бедная женщина с ребенком падает в судорогах от голода -- фунт хлеба 30 сантимов стоит, сантим здесь то же, что у нас копейка, потому что деньги здесь дороже; фунт мяса меньше нет, как 80 сантимов; дрова продаются на вес, 600 фунтов хорошего дерева -- 21 франк. Можешь себе представить, в каком положении низшие классы и что с ними зимою, -- а зима здесь, должно быть, препорядочная, потому что до сих пор я не иначе хожу, как в ватном платье и в ватной мантилье, а дома так просто не согреешься, печей нет, камин греет только тогда, пока сидишь перед ним. -- Я думаю, неделю спустя пишу тебе опять, теперь я как-то более в мирном расположении; где причина, во мне иль в городе -- право не знаю, да об этом после, верно, тебя на сию минуту более интересует то, что до меня касается -- а будто Париж, Вольтер и т. д. не равно тебе интересны будто -- да об них найдется кому порассказать, а обо мне-то уж никто не скажет. А не правда ли, подчас так страшно становится, Таня, как подумаешь, что никакою силою нельзя тебе узнать, что делается в настоящее время с близким человеком, ни об нем узнать, ни о себе дать вести... тяжелый камень ложится на грудь. Ну, а мы поживаем хорошо! Я хожу без устали, видаемся часто с знакомыми, все такие хорошие люди, наслажденье! (как говорит Анненков).
Да, Таня, то бывает привязанность, это незаменимая, неотъемлемая собственность, и какое счастие, бесконечное счастие с полною уверенностию сказать: это мое! Бывает другого рода наслажденье -- это когда можешь, не вводя в расчет своей личности, подойти к человеку просто и свободно протянуть ему руку с уваженьем и доверием. Я познакомилась здесь с Боткиной, она очень хорошая и добрая женщина. -- Видаемся с Полуденскими, они, мне кажется, стали лучше здесь. Ел<изавета> Ив<ановна> вспоминает о тебе, огорчается, что ты ей не отвечаешь. Коля, Maшa и Луиза Ив<ановна> приехали уж недели полторы сюда и поселились возле нас. Маша скучает, потому что у нее все еще нога болит, так жаль ее, бедную. Колю смотрят доктора, но еще не решили, ес<ть> ли возможность возбудить нерв; он становится с каждым днем милее, умен поразительно. Детям здесь раздолье; наша квартера на Елисейских Полях, возле дома бульвар и роща, но погода все еще не установится. Напиши хоть ты, Таня, что делается с нашими друзьями, что Грановский? Пожми ему от меня руку, и скажи, да нет -- ничего не говори... а меня удивляет, как ни в ком нет потребности хоть слово сказать в ответ на несколько писем Александра . Непостижимо!
Марья Федоровна жмет тебе и Сергею Ивановичу руку. Машенька просила написать от нее много поклонов и приветствий.
Мне так хочется знать о тебе, о всех вас, милые, молчаливые друзья! Пиши, Таня.
Сергею Ивановичу жму крепко, крепко руку.
Напиши пожалуйста, что Щепкин, Николай Михайл<ович>? Бабст, что Редкин, не слышно об нем, что Кавелин? Поспокойнее ли Кетчер?.. Поклонись от меня тем, кому ты думаешь, что это может быть приятно, а я всех помню и люблю... Ах, Таня, Таня... прощай, обнимаю тебя крепко, крепко... будь хоть ты ответом на все, что я посылаю России.
Что же мне остается прибавить, г<оспо>да Астраковы, к такому полному отчету? Пишите-ка о Москве и знакомых, иной раз хочется смертельно сквозь шум и гам услышать издали знакомый голос. -- Адрес к нам на имя Турнейсена, отдайте Ценкеру, он доставит, я не франкирую своих писем оттого, что франкировать и затруднительно и не так верно, а потому и вас покорно прошу не франкировать. Прощайте.