Я писал длинное почтовое послание, как вдруг представился случай писать иначе. Случаи эти с каждым днем делаются реже -- и потому тороплюсь передать все, что вспомню. Глупый день 13 июня, в который парижский народ заплатил Горе за Июньские дни 48 года, вы знаете. Тогда Гора не явилась предводительствовать колоссальным восстанием, теперь явилась Гора одна-одинехонька и разбежалась, не родивши даже мыши. Обстоятельства моего отъезда вам также известны, я был с Арнольдом Руге и Блиндом у Торе. Блинда схватили, Руге спасся бегством, тюрьмы во Франции страшны, беззаконие еще страшнее, я решился убраться, тем более что для меня 13 июня -- день презрительный и глупый. Я сделал очень хорошо, ибо на другой день после отъезда моей жены явились au nom de la liber, égal, frat[168] жандармы к моей матери, захватили все, что было письменного, даже ноты Рейхеля по дороге и, ничего не найдя, донесли русскому посольству; что донесли, ведает их душа, я знаю только, что посольство написало мне записку, в которой требовало моего появления пред сладкое лицо Киселева. Я притворился, что записки не получал, и живу здесь, пока бог грехам терпит; реакция начинает и здесь бичевать réfugiés (я не принадлежу к ним, разумеется). Куда деться, что вперед -- Америка или ллгдия? -- Ничего не знаю. Вот вам повествовательная часть моих похождений.

Никогда положение не было так ясно и так резко обозначено, как теперь. Политический мир издыхает, даже нет более интереса к нему; что это за мир, который вдруг ждет спасение от венгров, вдруг от перемены правительственных лиц во Франции, наконец, от ссоры прусского короля с австрийским им<ператором>. Поправиться дела не могут. Вы никогда с первого раза мне не верили -- а между тем и вам прокричал первое "гись, гись" после 15 мая 1848. Люди, стоявшие возле, не хотели понять portée[169] 15 мая. Июньские дни им подтвердили. Республика была убита, и если имя ее осталось, то это единственно, исключительно оттого, что три претендента делят силы реакции и что каждая партия (кроме республиканской) твердо уцепилась за своего Пьерро.

Были минуты страшного отчаяния, особенно эти вести о баденских расстреливаниях, эта подлая, холодная месть прусского кастрата -- эти юноши, которые так геройски пали, эти несчастные беглецы, которым надутые и ограниченные швейцарцы бросали кусок хлеба, как жиду в средние века, как собаке. -- Но время, время все перерабатывает, и я стал спокойнее смотреть. -- Со многим надобно примириться, делать нечего, и, отдавая слезу побежденному, не следует однако его пораженье возводить в оправдание. Демократическая сторона, или сторона движенья, была побеждена, ПОТОМУ ЧТО ОНА БЫЛА НЕДОСТОЙНА ПОБЕДЫ, -- а недостойна победы потому, что везде делала ошибки, везде боялась быть революционной до конца, везде бросалась с яростью на порожний трон и царствовала по-своему. Одни римляне делают исключение, зато посмотрите, как они погибли, это было нашествие татар, силе поневоле надобно было уступить (хотя entre nous soit dit[170] и Рим далеко бы не уехал, если б успел победить). -- Пустым людям, как Ледрю-Роллен, Луи Блан... не может удаться революция; послушайте, господа, я был в соприкосновении, знаком и теперь знаком почти со всеми громкозвучными репутациями трех революций, развалины которых теперь проживают в Швейцарии. -- Есть люди прекрасные, более или менее умные, это те, которые наименее участвовали в деле или участвовали без веры; Блинд, бывши в Париже и отправляя величайшего фанфарона в мире Мерославского в Баден, не верил успеху восстания в Палатинате и в герцогстве. Торе, Керсози et Cnie не верили в 13 июня. Ну, делают ли так перевороты? Да и потом, чего они хотели, какие политические перевороты возможны в теперешнее время? Как будто, в самом деле, достаточно объявить уничтожение пролетариата, всеобщее воспитание, братство и любовь, чтоб из этого что-нибудь вышло; я видал здесь почти всякий день Струве -- пока его не выслали из благородной Швейцарии. Представьте себе безумного фанатика средних веков, аскета, игноранта и ограниченнейшего человека, представьте, что он проповедует уничтожение мясной пищи... и... и он-то был главою баденского восстания, вместе с плутом Брентано и с генералом, знаменитым только пораженьями.

Грядущая революция должна начать не только с вечного вопроса собственности и гражданского устройства, а с нравственности человека, в груди каждого она должна убить монархический и христианский принцип; все отношения людей между собою ложны, все текут из начала власти, все требуют жертвы, все основаны на вымышленных добродетелях, обязанностях... Конец политических революций и восхождение нового миросозерцания -- вот что мы должны проповедовать. Но для этого, cari miei[171], надобно оторваться не на словах, не в минуту негодованья, а спокойно и обдуманно от падающего мира. Мир оппозиции, мир парламентских драк, либеральных форм -- тот же падающий мир. Есть различия -- напр<имер>, в Швейцарии гласность не имеет предела, печатай что хочешь; в Англии есть ограждающие формы, но если мы поднимемся несколько выше, то разница между Парижем, Лондоном и Петербургом -- исчезнет, а останется один факт -- раздавленное большинство толпою образованной, но несвободной, именно потому, что она связана с известной формой социального быта. -- Я попробовал эту проповедь и свободнее от всех преданий европейских, нежели они, пользуясь всеми средствами нашей натуры. Что же из этого вышло? Я... очутился через несколько дней в явном разногласии с самыми радикальными органами; заметьте, что успех превзошел мои ожиданья, -- их даже щекотало мое звание русского, они отдали справедливость "демонической иронии" etc.; но не только нет симпатии истинной, но даже скорее враждебное чувство, меня признавали как имеющего некоторую силу -- но силу разрушающую и негодную. Сам Маццини, без всякого сомнения, величайший политический человек из всех существующих в ваше время, -- человек с большими талантами, итальянец вроде Прочиды, сметливый, бойкий, привычный к беде и успеху, -- морщится, и я с ужасом за него видел, что в споре со мной он отворачивался от некоторых истин и, след., касался тех страшных пределов, за которыми и он -- ретроградный человек... другой пример -- Жемс Фази, -- здешний президент, демократ, республиканец, человек, который произвел здесь в 45 радикальный переворот, дружески встретил нас здесь (т. е. меня и Гервега, с которым мы совершенно одного мнения) и через месяц охладел. -- Тут не может быть пощад. -- Мы говорили так называемым политическим республиканцам: "Вам нечего делать, у вас нет в запасе ни новой мысли, ни утешенья, вы повторяете старое, у вас нет иного спасенья, как перейти на наш берег. Никакая слава, никакие антецеденты не спасут вас, вы погибнете с реакционерами". А они сердятся; и между тем у них замирает сердце, они видят, что если будущее не наше, то и не их. А чье же? -- Тут-то вся прелесть, вся забава, что ничье. Если демократия пала оттого, что она недостойна победы -- то реакция падет оттого, что она не сладит с победой. Вся трудность положения демократии перешла на сторону реакции. До сих пор она только отстаивает место, ну а потом что?.. Данииловские слова: "БАНКРОТСТВО! БЕЗДЕНЕЖЬЕ!" идут, как Каменный гость, и тяжелая ступня слышнее и слышнее. Может, все разрешится в всеобщее варварство, в котором люди повозобновятся, и тогда, лет через пятьсот, все пойдет как по маслу, лет на пятьсот.

Но вы вправе спросить: кто же с вами на одном берегу? -- Если б и никого не было, беды нет, и истина оттого не перестает быть истиной. Впрочем, к числу virorum obscurorum я вам могу прибавить одно имя, стоящее сотни, -- имя Прудона. Прудон, сидя в тюрьме, делает больше, нежели вся беглая Гора, Прудон -- действительная глава революционного принципа во Франции; если не убьют его в тюрьме (как хотят), если он не умрет от холеры -- так, как умер высший представитель социализма в Германии, Готшальк, 35 лет, необычайная натура, то вы еще об нем услышите. Около него есть кружок французов, не диких и не дураков. Другой замечательный человек во Франции -- это Бланки, тот, который в тюрьме. На втором плане следует еще помянуть Пьера Леру, Консидерана, даже Феликса Пиа -- людей чистых и преданных. В Германии рассеяно много людей, образованных воззрением Фейербаха, которые делят ту или другую сторону наших убеждений, -- я виделся здесь всякий день с Якоби из Кенигсберга, с этой античной личностью; он отправился предаться Пруссии!.. с Фребелем -- всё это люди почти совершенно нового мира. Даже есть из итальянцев (à рrороs, итальянские réfugiés несравненно лучше французов -- уж из рук вон ограниченных, и немцев--из рук вон неотесанных). Наконец, сколько нам неизвестных людей; не далее как вчера я получил брошюру какого-то Абта об баденской революции, премилую.

Никогда не было время лучше, для того чтоб поднять русскому голос. Разговоры мои, переведенные мною и некиим Каппом, исправленные Гервегом, имели большой успех, они в корректурных листах ходили из рук в руки. Я прибавил большое письмо к Гервегу, всё вместе, если успею, пришлю в Гамбург, -- и на первый случай всем вам 1 экземпляр, потом найду случай переслать и больше; впрочем, вы можете и выписать от Hoffmann und Kampe из Гамбурга. Заглавие "Vom andern Ufer". -- Покажите Петру Яковлевичу, что написано об нем, он скажет: "Да, я его формировал, мой ставленник", -- а впрочем, если найдете, что заметить, то передайте как-нибудь, я исправлю во француз<ском> переводе. -- Органов у нас теперь довольно. Я ссудил Прудона деньгами для издания нового журнала -- "La Voix du Peuple"; он за это позволяет в иностранной части делать что хочешь. Сверх прудоновского журнала, нам открыта "Italia del Popolo" Маццини и газета, которая будет издаваться в конце года здешними радикалами. -- Имели ли вы возможность следить за Прудоном хоть по брошюркам? Что за сильный голос, его война с дураком Лудв<игом>-Напол<еоном> -- от 29 генв<аря> до мая -- просто поэзия гнева и презрения.

Следили ли вы еще за буржским процессом, я думаю, его можете выписать, он есть в особом издании. Я предлагал тогда сделать Edition monstre[172] на франц<узском>, немец<ком> и англий<ском>, с портретами Бланки, Распайля, Барбеса и Собрие и с надписью: "Edition de la démocratie universelle"[173], но при этой реакции нечего было и думать. Вот был удар-то пошлости юриспруденции и римскому праву. Всякое слово Бланки указывало, что подсудимые -- судьи и кодекс, ну что Петр Гр<игорьевич> учил тридцать лет, пыли от всей юридической дряни не останется; знаем мы теперь, что такое присяжные и независимый французский паркет. Когда судили Пруд<она>, я был в ассизах. Дайте мне уездный суд и пьяного секретаря -- на тех есть апелляция, а против суда присяжных -- нет. Во Франции ничего нет свободного и ничего законного -- насилие, готовность мятежа и готовность на Варфоломеевскую ночь. Верите ли, Париж мне до того противен и гадок, что я без ужаса не могу думать, что, может, зиму придется жить там. Франция показывала много раз пример обновления, она быстро отряхает грязь -- но теперь это труднее, времена Людв<ига>-Филиппа были не так притеснительны, вопросы глубже. Падение Франции -- avviso[174] всем народам; пора Франции отделаться от гнета парижского и Европе -- от соподчинения Франции. -- И если от души можно кричать: "Delenda est Austria, delenda est Prussia!" -- то не мешает прибавить и Францию. -- И во всем разгроме и падении сурово и мрачно вырезывается, как Маттергорн в Валлисе, Россия, каменистое поле будущего; природа не начинает с цветущих лугов, а с гранита. Судьба России колоссальна -- но для нас виноград зелен, -- если б доля той гуманности, которая дается долгим просвещением, перешла в правы нашей русско-немецкой бюрократии, я воротился бы, -- но вам, я думаю, в августе месяце была доставлена статейка "Addio" -- и вы, стало, знаете, как я смотрю на сей вопрос.

28 сент<ября>.

Прощайте. -- Довольно на сeй раз. -- Швейцария имеет удовольствие видеть в своих горах 12 000 réfugiés, из которых 6000 наверное прокармливаются ею. Réfugié -- новое звание теперь, новая каста и превредная для них, это совсем особая жизнь -- совершеннейшая праздность и трагический интерес. Впрочем, человек пятьдесят дельных найдется в этих 12 т. Я шутя предлагал издать альманах "Les réfugiés peints par eux-mêmes"[175] и поместить портреты всех уродов, шутов, все необычайные костюмы и прически, в главе мы бы поместили отца Струве и в конце -- портрет Ivan Golovine, который в Бурже на вопрос: "Кто вы?" сказал президенту: "Citoyen anglais, expatrié de la Russie et auteur franèais"[176]. Его из Парижа прогнали; он был здесь и уехал в Брюссель. -- Судьбу и историю Бакунина, верно, вы знаете, он, бедный, сидит еще в каземате Кенигштетской крепости, -- вероятно, его осудят "аuх travaux forcés à perpétuité"[177], т. е. до тех пор, пока саксонский король его сменит на каторге. Немцы называли (т. е. реаки) Баку<нина> "der Russische Bluthund"[178]. -- Мы теперь только нашли возможность ему помогать, да и то не знаю, верно ли. -- Он вел себя геройски.

Да что, в самом деле, никто из вас не приедет? Ездят же другие, стало, достают пассы, я на днях встретил здесь князя Голицына, которого видел у Чаадаева и который все делает гримасу, как будто у него запор, потом разные дамы ездят с докторами, ex gr Раевская.