– Но вы как-то умели сократить колоссальную фигуру Гёте, даже умели покорить его какому-то полковнику.

– Что-нибудь одно: или вы думаете, что я лгу, – в таком случае у меня нет документов, чтоб убедить вас в противном; или вы верите мне, – и тогда вините себя, ежели Гёте живой не похож на того, которого вы создали… Все мечтатели увлекаются безусловно авторитетами, строят себе в голове фантастических великих людей, односторонних и, следовательно, не верных оригиналам. Лафатер, читая Гёте, составил идею его лица по своей теории; через несколько времени они увиделись, и Лафатер чуть не заплакал: Гёте живой нисколько не был похож на Гёте a priori. Я вам предсказывал, что вы будете недовольны моим рассказом. В том-то и дело, что все живое так хитро спаяно из многого множества элементов, что оно почти всегда стороною или двумя ускользает от самых многообъемлющих теорий. Отсюда ряд ошибок. Когда мы говорим о римлянах, у нас все мелькает перед глазами театральная поза, цивические добродетели, форум. Будто жизнь римлян не имела еще множества других сторон! Так поступают и с историческими людьми. Для идеалистов задача: как Рембрандт мог быть скупцом и великим художником; как Тиверий мог быть жестоким и между тем глубокомысленным, проницательным монархом. Живая индивидуальность – вот порог, за который цепляется ваша философия, и Шекспир, бессомненно, лучше всех философов, от Анаксагора до Гегеля, понимал своим путем это необъятное море противоречий, борений, добродетелей, пороков, увлечений, прекрасного и гнусного, – море, заключенное в маленьком пространстве от диафрагмы до черепа и спаянное неразрывно в живой индивидуальности… Но довольно философствовали; пойдемте гулять; погода прекрасная, жаль в комнате сидеть.

– В том-то вся великая задача, – сказал я, вставая, – чтоб уметь примирить эти противоречия и борения и соткать из них одну гармоническую ткань жизни, – и эту-то задачу разрешит нам Германия, потому что она ее громко выговорила и одной ею и занимается.

– Дай бог успеха! Но я боюсь, чтоб не повторилась история отыскивания всеобщего лекарства от болезней, которое занимало Парацельса и умнейшие головы того века. Спору нет, всякое примирение хорошо, и мы все чем-нибудь примиряемся с жизнию: без этого пришлось бы застрелиться. Философы примиряются с несчастиями, слепо и грубо поражающими ежедневно индивидуальность, мыслью о ничтожности индивидуума. Мистик примиряется с этими же несчастиями, полагая, что ими искупается падение Люцифера и что за это будет награда… по крайней мере это мнение не так ледяно холодно. А потом и человек чем-нибудь да примиряется с жизнию; один – тем, что он не верит ни в какое примирение, и это выход; другой – как вы, например, веря, что вы убеждены разумом в том, во что вы верите; я – тем, что будто бы делаю существенную пользу, копая землю. Поверьте, все мы дети и, как дети вообще, играем в игрушки и принимаем куклы за действительность. Мне теперь пришел на память лорд Гамильтон, ездивший по Европе и Азии отыскивать идеал женской красоты между статуями и картинами. Знаете, чем он кончил?

– Нет.

– Тем, что женился на доброй, белокуренькой ирландке и кричал: «Нашел! Нашел!» Ха, ха, ха!.. Ей-богу, дети! Но время идет. Пойдемте.

Мы пошли…

Примечание нашедшего тетрадь

Считаю себя обязанным, предупреждая недоразумение, сказать несколько слов о рассказе Трензинского относительно Гёте. Больно было бы мне думать, что рассказ этот сочтут мелким камнем, брошенным в великого поэта, перед которым я благоговею. В Трензинском преобладает скептицизм d’une existence manquée[249]. Это – равно ни скептицизм древних, ни скептицизм Юма, а скептицизм жизни, убитой обстоятельствами, беспредельно грустный взгляд на вещи человека, которого грудь покрыта ранами незаслуженными, человека, оскорбленного в благороднейших чувствах, и между тем человека, полного силы (eine kernhafte Natur). Я расскажу со временем всю жизнь его, и тогда можно будет увидеть, как он дошел до своего воззрения. Трензинский – человек по преимуществу практический, всего менее художник. Он мог смотреть на Гёте с такой бедной точки; да и должен ли был вселить Гёте уважение к себе, подавить авторитетом человека, который рядом бедствий дошел до неуважения лучших упований своей жизни? С другой стороны, люди практической сферы редко умеют свой острый ум прилагать к суждению о художниках и о их произведениях. Фридрих II, прочитав «Гёца фон-Берлихингена» сказал: «Encore une mauvaise tragédie dans le genre anglais!»[250] Гёте простил ему это суждение от всей души.

Сверх того, не увлекаясь авторитетами, мы должны будем сознаться, что жизнь германских поэтов и мыслителей чрезвычайно одностороння; я не знаю ни одной германской биографии, которая не была бы пропитана филистерством. В них, при всей космополитической всеобщности, недостает целого элемента человечности, именно практической жизни; и хоть они очень много пишут, особенно теперь, о конкретной жизни, но уже самое то, что они пишут о ней, а не живут ею, доказывает их абстрактность. Просим вспомнить, для того чтоб разом увидеть все необъятное расстояние между ими и людьми жизни, биографию Байрона… Трензинский, конечно, не мог симпатизировать с германцами и, как человек, в котором некогда была развита именно та сторона жизни, которая вовсе не развита у немцев, не мог с нею и примириться за другие стороны.