Но Александр Васильевич не давал этому резону большой цены. Тут, на севере, только предполагалась возможность войны, а на западе она уже была решена; наконец, в случае надобности, его можно сюда из Польши во всякое время вызвать. По крайней мере, несмотря на шведские обстоятельства, он настойчиво, косвенным образом, напрашивался в Польшу.

«Пора меня употребить, — писал он Хвостову, — я не спрашиваю ни выгод, ни малейших награждениев, — полно с меня, но отправления службы… Сомнения я не заслужил. Разве мне оставить службу, чтобы избежать разных постыдностей и отойти с честью без всяких буйных требований».

Однако назначения в Польшу не последовало, и «буйные требования» дошли до того, что Александр Васильевич обратился через Турчанинова к самой императрице.

Государыня поручила Турчанинову отвечать, что польские дела не стоят Суворова, что «употребление его требует важнейших предметов», и для полнейшего успокоения просителя написала записку, которую и велела к нему отослать. Записка была короткая:

«Польские дела не требуют графа Суворова; поляки уже просят перемирия, дабы уложить, как впредь быть.

Екатерина »[15].

Суворов угомонился, однако, не сразу и вынес за это время немало душевной муки. Недовольство его настоящим положением не держалось на одном уровне, а увеличивалось, уменьшалось, видоизменялось, смотря по напору обстоятельств и по внушению темперамента.

«Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича», — пишет он Хвостову. «Мне лучше — 2000 человек в поле, чем — 20 000 в гарнизоне!» — жалуется он также и Турчанинову.

Последний указывает ему и ту выгодную сторону, что жизнь его, по крайней мере, спокойна.

Александр Васильевич возражает: «Я не могу оставить 50-летнюю привычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов… Я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух… Пред сим в реляциях видел я себя, нынче же их слушать стыдно, кроме патриотства… О мне нигде ни слова, как о погребенном. Пятьдесят лет практики обратили меня в класс захребетников; стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службой и возрастом, но не предками и не камердинерством у знатных. Я жгу известь и обжигаю кирпичи, чем ярыги со стоглавою скотиною (публикой) меня в Петербурге освистывают… Царь жалует, псарь не жалует… Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство, Польша — бег шпицрутенный, прежней Турецкой — ссылка с гонорами, Крым и Кубань — проскрипция… Сего 22 октября (1792) я 50 лет на службе; тогда не лучше ли кончить мне непорочно карьеру? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение… Чужая служба абшид, смерть — все равно, только не захребетник…»