Для Дарьи Николаевны она была комната как комната. С первых же дней брака она заставила ее окна, на которых были дорогие гардины, банками с соленьями и вареньями, для домашнего обихода, так как более крупные запасы хранились в кладовых. Эта профанация «гнездышка любви» до боли сжала еще не разочаровавшегося в жене сердце Глеба Алексеевича, но он не подал виду и не сказал жене ни слова. Да она и не поняла его. Ей не дано было в удел тонкое чувство и уменье понимать в других его проявление. В убранстве комнаты она не прочла думы ее убиравшего.

— Тебе нравится, Доня? — ввел ее в готовый будуар Салтыков, еще будучи женихом.

— Да, ничего, только, кажется, холодна эта комната…

— Почему? — воззрился на нее Глеб Алексеевич.

— Да печи нет…

— Как нет, но она закрыта драпировкой.

— И к чему это, ведь так и спину погреть нельзя.

— Можно снять, — упавшим голосом сказал Салтыков, пораженный такою оценкой убранства комнаты, над которым он думал столько времени в которое вложил, как ему казалось, столько изобретательности и вкуса.

— Нет, зачем же, оставь так, там видно будет.

Вступив в дом хозяйкой, Дарья Николаевна не преминула, однако, снять драпировку, и изразцовая печь белым пятном выпятилась наружу, внося в убранство комнаты бьющую в глаза дисгармонию. Глеб Алексеевич, увидев разрушение дела не только своего ума, но и чувства, даже побледнел, и до крови себе закусил губу, но не сказал ни слова, как не сказал и потом, когда на окнах появились банки и бутылки. Тогда он сделал это из чувства деликатности любящего человека, но потом понял, что все равно его бы не поняли, что его слова были бы «как стене горох», по словам русского присловья.