Ларион Докукин, будучи уже лет шестидесяти в самое тяжелое для Петра I время, — время суда над приближенными царевича Алексея, — явился к императору, когда тот 2 марта 1718 года был на «старом дворе», и подал ему какие-то бумаги. Петр принял их и развернул первую. Это был печатный экземпляр присяги царевичу Петру Петровичу и отречение от царевича Алексея Петровича. Под присягою, где следовало быть подписи присягающего, написано было крючковатым, нечетким крупным почерком отречение и в заключение сказано: «Хотя за это и царский гнев на мя проилиется, буди в том воля Господа Бога нашего Иисуса Христа, и по воли Его святой за истину аз раб Христов Иларион Докукин страдати готов. Аминь, аминь, аминь».

Само собою разумеется, что началось следствие, которое привело Докукина к казни. Во все время суда Докукин оставался при своем убеждении и с ним же умер на плахе. Было немало и других примеров в этом же роде, которые потонули в общем море тогдашней уголовщины.

Небезинтересно объяснять и самое происхождение пресловутого уголовного окрика: «слово и дело!» До Петра и частью при Петре, все уголовные дела «вершались» сначала в стрелецком приказе, а затем на так называемом «Потешном дворе» в Кремле. До 1697 года личная безопасность, охраняемая собственность от воров, порядок, тишина и общественное спокойствие Москвы были вверены попечению и наблюдению стрельцов, а ночью берегли город «решеточные» сторожа и «воротники», которые выбирались из посадских, слободских и дворовых людей. Заговор Циклера и Соковнина, полагавших свои надежды на стрельцов, побудили Петра, в 1697 году, окончательно уничтожить влияние стрельцов. Окончив дело заговорщиков казнями и ссылками, Петр & отъезжая за границу, поручил Москву и наблюдение за тишиной и безопасностью столицы князю Федору Юрьевичу Ромодановскому, главному начальнику отборных солдатских полков Преображенского и семеновского. Таким образом, стрельцов заменили преображенцы и семеновцы, а полицейский суд и расправа от стрелецкого приказа перешли уже преимущественно на «Потешный двор» в Кремле, устроенный царем Алексеем Михайловичем. Здесь-то, на «Потешном дворе», знаменитый князь Ромодановский начал именем великого государя чинить суд и расправу, тут же он привык к будущей деятельности в Преображенском, и тут же им наказано было употреблять в драке и других уголовных событиях, как были и прежде, крик «караул», а в крайних и опасных случаях, вроде, например, бунта или заговора, возглас: «ясаком промышляй».

Долго еще потом бестолковому «ясаку» суждено было быть единственным криком, зовущим на помощь при необыкновенных событиях, а «караул» дожил даже и до наших дней, и едва ли когда русский человек отрешится от своего «караула»; «караул» при безобразиях так же необходим русскому человеку, как щи и каша. Для него это тоже своего рода пища. Усложнившиеся события политических смут и неурядиц вынудили Великого Петра заменить «ясака» «словом и делом».

«Слово и дело» быстро вошло во всеобщее употребление, и им, как мы уже говорили, многие начали злоупотреблять, особенно крепостные против строгостей помещиков. Они, впрочем, попадали из огня да в полымя. Спасаясь от помещиков, они переходили в руки начальников тайной канцелярии. Когда Петр Ананьев крикнул «слово и дело», его тотчас же со двора помещика Филимонова отвели в тайную канцелярию. Дело, однако, получило для него дурной оборот. Помещик оказался правым: труп солдата был ему подкинут по злобе. В этом деянии заподозрили, по наговору помещика, Петьку и нещадно пытали и били кнутом. При рассказе об испытанных им муках, старик до сих пор еще бледнел и трясся. Наконец, истерзанного и искалеченного его возвратили помещику, который велел его бросить в темный сарай на солому и не кормить.

— Пусть издыхает, собаке собачья и смерть… — заметил Филимонов.

Та же дворовая девка, которая кормила его вместе с медведем и натолкнула его на роковую мысль закричать «слово и дело», рассказав о мертвом солдате, вызволила его и здесь от смерти, втихомолку принося ему пищу и питье.

Прошло около месяца. Помещик забыл о Петьке, а тот, почувствовав себя в силах стать на ноги, бежал с помещечьего двора. Двор этот находился близ Арбатских ворот. Долго ли и много ли прошел Петр Ананьев, он не помнил, но наутро он очнулся на скамье, покрытой войлоком, с кожанной подушкой в головах, а над ним стоял наклонившись худой как щепка старик, и держал на его лбу мокрую тряпку. Было это в той самой избе, где теперь жил Петр Ананьев. Старик был немец-знахарь Краузе, в просторечии прозванный Крузовым.

Ломаным русским языком, долго проживавший в Москве — он прибыл в царствование Алексея Михайловича — Краузе объяснил Петру Ананьеву, что нашел его на улице, недалеко от дома, в бесчувственном состоянии и перетащил к себе и стал расспрашивать, кто он и что с ним. Петр Ананьев хотел было пуститься в откровенность, но блеснувшая мысль, что его отправят назад к помещику, оледенила его мозг, и он заявил попросту, что он не помнит, кто он и откуда попал к дому его благодетеля. Немец лукаво улыбнулся и сказал:

— Не надо, служи мне…