Тимошка был злобен и жесток, любил наушничать, и все окружающие ненавидели и боялись его.

— Так ты говоришь, что Яшка повесился, сам себя предал казни? Как будто на его шею не достало бы у нас другой петли, не нашлось бы и на его долю палача! Али затруднять не пожелал? Чуял, собака, что не стоит новой веревки. Исполать ему, добру молодцу!

Малюта оглашал воздух хриплым, злобным хохотом и чуть не прыгал на кресле. Глаза его сверкали диким огнем зверской радости, и морщины, эти печати преждевременной старости и разгульной жизни, расходились по всему лицу.

Тимошка глядел в упор на своего властелина. В его маленьких, сереньких глазах отражались все его внутренние качества: хитрость, лукавство, злоба и зверство, а на его тонких губах играла торжествующая, змеиная улыбка.

— Как докладывал твоей милости, Григорий Лукьянович, повесился Яков вчера ночью, а ноне утром зарыли его, пса смердящего.

— Ловко, неча сказать, подстроил ты, брат, эту штуку, ловко, хвалю… — разразился Малюта новым взрывом дикого хохота.

— Рад раскинуть своим холопским умишком для твоей милости! — с низким поклоном отвечал Тимофей Иванович.

— Раскинул, брат, по-молодецки раскинул, дьявольски умно придумал — трех зайцев, вопреки пословице, мы с тобой одним ударом ухлопали: любимца князя Василия — треклятого Яшку извели, самого князя подвели под государеву немилость, и даже дочка его, княжна Евпраксия, теперь в нашей власти. Так-ли говорю, Тишка?

В голосе Скуратова послышались почти нежные ноты. От сильного удовольствия он стал потирать себе руки и замурлыкал какую-то песню.

— Так, так, правильно, Григорий Лукьянович! — ухмылялся улыбкой змеиного довольства наперсник.