В постные дни говядину заменяли снятки. Нередко являлась уха из свежей рыбы, сравнительно недорогой в приречной Коломне; реже соленая рыба, которая весной, между прочим, шла в ботвинье из сныти. Из сныти непременно, за сбором которой батюшка регулярно отправлялся, и большею частию взяв меня с собой, в мещаниновский сад. Также регулярно в летние ясные вечера отправлялся он пред самым покосом в городские луга, в моем сопровождении, сбирать тмин для хлеба.
Рыба разрешалась для обыкновенных постных дней. В Великий пост, за исключением Благовещения и Вербного, во дни Усекновения и Воздвижения, в сочельники -- ни рыбинки, ни даже снятка. В первую и Страстную седмицу не употреблялось и масла; тут за все отвечали грибы, горох, картофель печеный. Вообще Устав церковный по части трапезы держался твердо, так твердо, что отступление от него и в голове не укладывалось. Квартировал от нас недалеко один офицер, о котором слух был, что он употребляет в Великий пост скоромное. Того же офицера видели мы в тот же пост причастником в церкви. Дом наш поражен был удивлением, как согласить две, казалось нам, несовместимые вещи: таинство принимает и в пост скоромное ест! О себе самом отец рассказывал, что при каком-то чрезвычайном случае пришлось ему "закусить" рыбой в Великий пост. Его целый день тошнило.
Я остановился, по-видимому, долее надлежащего на нашей незатейливой кухне. Но меня занимает отсутствие изобретательности, сказавшееся здесь, как и в домостроении. И это не в нашей семье только: изойдите из конца в конец Россию, да не по станциям железных дорог и "ресторанам" почтовых, а пройдите постоялые дворы на торговых трактах, сельские трактиры: между щами и кашей поселянина и котлетами, дошедшими в трактир чрез тысячи посредств от повара на барском дворе, -- перехода никакого. Словом, кухня французская, и притом искаженная, лишенная вкуса, и -- элементарная русская, другими словами, никакая. А оставшиеся записи дворцовых обедов XVII столетия не могут пожаловаться на однообразие.
Явление историческое, не лишенное значения! Как в архитектуре, так и в кухне заимствование чужого и распространение его в высших классах остановило творчество. Не повторилось ли это в одежде, и далее -- в музыке? Способность к развитию из себя отшиблена, а чужое усвояется в виде заимствования одной формы. Суп или котлета постоялого двора съедобны разве для неразборчивого желудка; не лишенный вкуса человек помирится охотнее на простых щах того же постоялого двора.
После обеда батюшка идет соснуть в горницу. Встает; снова очки на носу и снова книга. И так до ужина. Если завтра служба, то отслужена вечерня. Иногда дьячок подойдет к окну с докладом; иногда идет батюшка на рынок; иногда к И.И. Мещанинову -- книгу или газеты отнести и взять новые. Ясный, тихий летний вечер: выйдет батюшка на дворик, сядет и задумчиво смотрит, барабаня пальцами.
Возьмем зиму. В долгий вечер тетка осмеливается сказать: "Что же бы вы, братец, хоть почитали бы нам что-нибудь". Если находится книга, удобная для чтения всем, вроде ли "Тысячи одной ночи" или чьего-нибудь старинного путешествия, например "Всемирный путешествователь" аббата Делапорта, батюшка читает вслух сам или, как потом было, предлагает мне. А то принесет из церкви Четьи-Минеи по просьбе тетки, и она назначает чтение. Она не грамотна, но помнит забирающие сердце жития, по преимуществу легендарные: Евстафия Плакиды или Киприана мученика. Все это мы слушали уже несколько раз, но слушаем в десятый, двадцатый, притаив дыхание. Романические подробности Евстафия Плакиды или в житии Киприана подробности сатанинского царства с престолом Зевса потрясали воображение.
День разнообразится праздником, приходом кого-нибудь постороннего (редким) или торжественными моментами года вроде рубки капусты, снимания хмеля и яблок. Рубка капусты определяется заранее; просятся напрокат корыто у прихожанина-купца и сечки. В торжественный день, точнее -- вечер рубки, все за работой; работаем усердно, весело. Мы, молодежь, наслаждаемся кочерыжками. Хмеля и яблонь было в нашем садике немного, но обряд совершался, по преданию, от того времени, когда и того и другого было довольно. Аккуратно вынимает батюшка шесты и аккуратно же убирает их до будущего года. Он был человек примерной аккуратности: гриб, найденный в лесу, положит в лукошко не иначе, как очистив корешок ножичком. Мы обрываем шишки; они несутся на просушку и потом продаются. Яблоки не продажны; они кладутся на солому на погребице; часть (худшая) режется на ломтики, нанизывается на нитку и вялится на солнце. Да много ли их? И деревьев уже немного, но половину плодов постаралась молодежь сбить, еще не дав созреть.
Важнейшая из эпох -- полая вода и вообще наступление весны. Далеко ли зайдет к нам вода? Садик наш оканчивался частоколом и по его линии ветлами, которые сажал дедушка в годы рождения детей: вот ветла, посаженная в год рождения батюшки, а вот -- в год рождения Татьяны Матвеевны. Ветлами удерживались льдины; но частокол в редкий год не бывал сломан. Ко времени половодья большею частик" уже открывались и светелки, из которых одна, рядом с топлюшкой, ежегодно на зиму забивалась войлоками и рогожами. Как этот процесс забивания войлоками представлял нечто погребальное, обращал дом, стесняя жилье, в род тюрьмы, так отбивание веяло праздником, двойным, и весны, и наступающего Светлого Воскресения. Вон и едва заметная щетинка зелени пробивается на лужайке; вон и церковь холодную подготовляют; вон и ризы серебряные местных икон приносят. Таков порядок: к Светлому дню, если только он не очень ранний, служба перебирается из придела в главную, холодную, церковь. Ризы снимают с икон и чистят; мещаниновские дворовые на это специалисты: как блестит после того серебро! Как звонко раздается приятный тенор Андреевича под высоким сводом! Как светло в церкви, совершенно белой внутри. А то и праздник не в праздник в душной, низкой, темной церкви придела!
С открытием светелок предвидится возможность и отворить окна. Рамы во всем доме выставляются: в светелке выметают с окон мух, оставшихся с осени и мертвенно лежащих на оконнице. А вот и батюшка переберется с своею постелью из прихожей тоже в светелку, что рядом с сенями. То-то весело! Ход кругом; в окна, когда откроешь, врывается свежий весенний воздух; можно бежать и на верхнюю светелку и из нее на балкон. С чердака два слуховых окна на две стороны; теперь позволяется их открывать и смотреть вдаль на соседние огороды и вторые этажи. Но главный интерес сосредоточивался все-таки на реке. Трогается лед. Вот он пошел к устью лениво, вяло. Вода вышла на берег; когда она к нам? А это зависит от Оки: пойдет Очный лед. Когда? Завтра, послезавтра. А вот и он идет. Не найдется в целом городе равнодушного, кто бы миновал это зрелище.
Пред устьем Москвы-реки на Оке каменистый остров; далее, после впадения, тоже остров и, кажется, два даже. Трогается лед в Оке и, встречая на островах препятствие, начинает переть влево, в Москву. Москворецкий лед останавливается; напор москворецкой воды борется с сильною Окой. Но нет, ему не одолеть; подбывает сверху, из Каширы, и еще вода, и еще лед; пытается прорваться чрез острова. Лед ломается, льдины громоздятся одна на другую, вода прет вперед, напирая одновременно и на Москву-реку, не давая ей хода. Направо нет места: там высочайший берег, и на далеко. Наконец Москва изнемогает; она раздается, но, не находя по сторонам простора, поворачивает совсем назад. Очные льдины лезут на москворецкие, и все вместе несутся кверху, несутся быстро, несутся далеко, откидывают реку назад на целую полсотню верст. Вот это-то зрелище Очного льда и было самым восхитительным. Плывут ледяные башни, колокольни, причудливые замки изо льда и снега, окаймленные иногда поперек, иногда вдоль разрисованные навозом, оставшимся от зимней речной дороги. А вот и проруби и плотомойни, ставшие то боком, то вкось и выглядывающие окнами и воротами в этих узорчатых замках. На самую вершину замка или колокольни забрался плетень от плотомойни. Ба, даже верша тут, а вон и рыбачья лодка, садок, перевернутый вверх дном: как чудно он висит! Смотрите, он словно в руках у какого-то снежного великана: вот его голова, вот руки, вот выпяченное брюхо и ноги, сквозь которые видим еще другие плывущие льдины. Ах, Боже мой, корова, корова, как она попала? Да нет, смотрите, сани, и с лошадью; где же мужик? Нет его; утонул он или спасся? Боже мой, где же он? Кто спасет эту лошадь, эту корову? Но едва успели ахнуть, новые льдины несутся, несутся, едва успевая дать налюбоваться на свои ежеминутно разнообразящиеся узоры. А вода все подбывает; с каждым плеском волны она подходит ближе на четверть, на пол-аршина, на аршин. Вот, вот она; частокола уже нет, он под водой; вот она идет; до самого дома не дойдет, этого не бывало никогда, но за черемуху в саду нынешним годом зайдет: это от дома пятнадцать шагов.