Слыхал я беседы и о государе, и о высших правительственных местах, но представления были детские, отчасти сказочные. С любовью передавались рассказы, на большую половину мифические, о царских детях Александре и Константине, их разных характерах, их времяпровождении, саги о Константине Павловиче, который-де не умер, а скрывается и находится с государем-братом в переписке. Этим мифическим рассказам не верил сам, кто рассказывал: это была народная поэзия.
Отдам справедливость моим землякам: к двум общественным вопросам они были неравнодушны -- к военному постою и к городской стене. Постоем сильно тяготились: состоятельный гражданин за долг почитал иметь два дома, из коих один для постоя. Учреждение городских казарм было общим желанием, и оно потом было исполнено. Негодовали горожане, что из материалов городской стены местные власти строят дома, даже хлопотали в высших сферах о ее поддержании и даже успели, правда, отчасти только. Стены валились, крошились; упала и Мотасова башня, о которой была речь выше (в первой главе). Упала она почти на моих глазах. Еще за несколько месяцев обнесена была она забором по берегу и по самой реке; событие очевидно было предвидено. Страшный грохот заставил меня раз вздрогнуть, когда я шел из училища домой обедать; а когда после обеда возвращался на вечерний класс намеренно "низом", то есть ближайшею к берегу улицей, на берегу и в воде лежали глыбы камней наместо высившейся башни; она рухнула с самого основания, подгрызенная временем и водой в своей подошве.
Жизнь горожане вели затворническую. Лавка и церковь -- вот единственные места выходов, и первая притом исключительно для мужского населения, если не считать торговок, сидевших в палатках или с лотками на открытом воздухе. Откуда этот теремной режим, когда в высшем сословии терем уже кончился, а в низшем, то есть крестьянском, его даже не бывало? И тем удивительнее, что купечество пополнялось выходцами из деревень же. В том же Деднове, тех же Ловцах, откуда вышел купец-гуртовщик или грузовщик, дед и даже отец его, даже, может быть, сам он был обыкновенным крестьянином, и жена его с дочерью не сидели за занавесками окон, с боязнию даже посмотреть на проходящих по улице. Тем не менее, со вступлением дедновца в купечество, вступал в свои права и терем, эта анахроническая пародия на боярство, которое само освободило свой женский пол от затворничества. С ужасом рассказывали по Коломне, и вероятно в преувеличенном виде, о неожиданно эманципировавшейся даме купеческого семейства, которая открыто принимала уланских офицеров и -- о ужас! -- даже каталась с ними. Кататься можно женщине из приличного семейства; но на это положено определенное время, Масленица, когда по назначенному десятилетиями, а может быть веками, маршруту вереницы экипажей совершают круг по городу, причем повелевается преданием сидеть неподвижно, со взором, безжизненно устремленным в спину кучера.
Я сказал о Деднове, из которого по преимуществу пополнялось коломенское купечество. Дедново -- невольная колония Великого Новгорода, царем ли Иваном, или ранее того населенная. В этом селе есть София, существуют "концы", как в метрополии; слышатся следы и новгородского наречия; но предания политической свободы исчезли, тем более что к моему времени Дедново было уже в крепостном владении фаворита Екатерины, Измайлова, славившегося, между прочим, сумасбродными потехами и необузданным характером. Он заманивал исправников и заседателей, чтобы высечь, находя в этом удовольствие. В своем епифанском имении он пригласил раз из города соборное духовенство с чудотворной иконой. Отправилось духовенство, хотя недоумевало о внезапном приливе набожности у вельможи, слывшего за вольнодумца. Встретили с почетом экипаж, привезший икону и духовенство. Вносят чередом икону в залу; священник или протоиерей начинает молебен в присутствии безногого барина, вкаченного на кресле. Но в ту же минуту отворились двери с обоих боков, и с одной стороны входят музыканты, с другой вбегают наряженные плясуны. Начинается пляска. "Пляши, отец! -- приказывает хозяин (а за ним гайдуки с нагайками), -- иначе запорю". Колебался служитель алтаря, но вынужден был отплясывать в облачении в такт скоморохам пред иконой. "Ну, батька, благодарю, отвел душу! -- воскликнул утешенный сумасброд, отсыпая горсть золотых. -- Вот тебе за потеху. А если бы заупрямился, жив бы отсюда не вышел". Это рассказ моей тещи, епифанской родом. От нее же слышано следующее. Козлов, брат ее воспитательницы, сенатор, охотился вместе с Измайловым, который ему доводился соседом. Повздорили о чем-то. На обратном пути Измайлов, смягчившись внезапно, стал усиленно приглашать Козлова к себе. "Нет, брат, слуга покорный", -- отвечал сенатор, пересел в свой экипаж и велел кучеру ударить по лошадям. -- "Умно, братец, сделал, -- признался Измайлов при следующем свидании с Козловым, -- было бы худо".
Должно быть, окрестности Коломны, как пограничного со степью и инородцами города, вообще служили местом ссылки. Сужу так по разнообразию произношения; не выходя из города, я слышал, и притом частию от горожан, частию от подгородных, и щоканье, и цоканье, и смягчение, и расширение гласных: цаво (чего), лебСще (либо что), нашелси впиреди, лезя (лезет), идёть (идет) и т.п.; и притом у разных разное, в одном селе та, в другом другая особенность: ясный след происхождения из разных мест и от разных племен.
ГЛАВА XVIII. КНИЖНЫЙ МИР
При отсутствии игр и сверстников, в однообразии быта, среди мертвого окружающего я, подобно отцу, находил утешение в книгах. Как я читал? Когда начал читать? Что читал? Но я не помню, чтобы при первом досуге не держал в руке книги, с тех пор как выучился читать; не знаю книги, которую бы видел и не воспользовался случаем прочитать ее. На нижних полках нашего домашнего шкапа лежали книги, исключительно, помнится, Екатерининского времени; я их прочитал и перечитывал все, за исключением отвлеченных рассуждений вроде известного "Наказа". Раз у кого-то, когда ходили по приходу, оставлены мы были откушать чаю; лежала книга на окне; в течение беседы хозяина с гостями я пред открытым окном (был теплый весенний день Пасхальной недели) прочел книгу, которая оказалась, как после я узнал, "Баснями" Крылова; ни прежде, ни после долго я их не видал. В светелке на окне кем-то оставленная книга в осьмушку, в кожаном переплете с золотым обрезом, привлекла по обыкновению мое внимание; я взял ее и в саду за один присест прочел. Это была часть исторических книг Ветхого Завета, на славянском, конечно, языке. Чтоб это была Библия -- я этого не ведал, да не знал и того еще, что есть на свете книга, называемая Библией (хотя уже начинал учить катехизис). Но с тех пор я и еврейских царей, и историю Товита дознал вполне. Мыло ли, сахар ли принесли из лавки завернутым в лист с печатными строками: это был макулатурный лист, но я прочел его; он оказался анекдотами о Балакиреве. Я сложил лист и даже упросил Ивана Евсигнеевича заброшюровать его. У школьников попадались книги, из которых, помню, прочтены: "Гуак, или Непреоборимая верность", сказки о Бове Королевиче, Еруслане Лазаревиче, "История Францыля Венциана", "Похождения" Ваньки Каина, Картуша, Совестдрала Большого Носа, "Похождения пошехонцев" , "Не любо не слушай", "Пересмешник", "Письмовник" Курганова, "Гадательная книга". Это по части народной литературы, и притом книги; сказка об Емеле Дурачке и другие принадлежали лубочным брошюрам; "Мыши кота погребают, или Мороз Красный Нос" -- листы той же печати. Эти картины с текстом высмотрены и прочтены преимущественно при хождении по приходу, во время "Христос воскресе", которое выпевалось одновременно с тем, как пробегал я глазами на листе, прибитом к стене гвоздями, картину. Тут попадались и Ноевы сыновья ("Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Иафет власть имеет"), и Шульгин, московский обер-полицеймейстер, и Бобелина, греческая героиня, и Паскевич с Дибичем, и храм Петра в Риме, и перевал какого-то войска через горы: между прочим, сидит солдат на пушке и его спускают. Эти две картины с иностранными подписями. А одна из самых замечательных была портрет Константина Павловича, награвированный между 19 ноября и 14 декабря, с подписью: "Император и Самодержец Всероссийский".
Сказанное сейчас относится к мимоходному чтению. Но у отца было постоянное чтение. Всегда на его столике лежала книга с закладкой на том месте, где он остановился; иногда, сверх того, газета, именно "Московские ведомости", тогда издававшиеся в четвертку форматом. В отсутствие отца то и другое читалось и мною непременно, и из постоянного чтения "Московские ведомости" едва ли не было первым. Тогда шли испанские дела (в начале тридцатых годов) и происходило ирландское движение; я узнал о христиносах и карлистах, об Эспартеро и Сумалакаррегви, об О'Коннеле и Мельбурне. А затем выучил наизусть текст извещения о высокоторжественных днях, которое излагалось по неизменному шаблону с неизменным окончанием: "после чего на Ивановской колокольне происходил обыкновенный звон". Разнообразились только имена священников, говоривших в данный день проповедь, и иногда имена архиереев, отправлявших "благодарственное Господу Богу молебствие". Книга, лежавшая на столике, была или журнал какой-нибудь, или вообще новая книга, купленная И.И. Мещаниновым и данная отцу на прочтение.
Первый современный журнал, виденный мною, был "Телеграф". Сестры любили рассматривать его модные картинки и даже составили прилагательное "телеграфский" для означения приличия в одежде и наружности. Брат, наезжавший из Черкизова, читал вслух повести; я слушал, но в памяти осталось мало, ибо это было в период моего отупения. Ум разверзся только к десятилетнему возрасту, в 1834 году; а тогда появилась "Библиотека для чтения" и она вошла в мое постоянное чтение с "Московскими ведомостями".
Чем более я рос, тем жаднее погружался в чтение, тем сильнее ощущал голод любознательности. Книжка, оставленная Иваном Васильевичем, "Французские разговоры" Кряжева, как уже говорил я, прочтена была мною не один раз, и в обоих текстах, русском и французском, хотя по-французски я не читал. Но я знал буквы, и если бы кто поэкзаменовал меня и спросил, например, как по-французски: "Не хотите ли вы говядины?", я бы не ошибся в письменном ответе. Отец снисходил на мое желание читать и просил для меня специально чего-нибудь у И.И. Мещанинова. И чего я не прочел! Переводные романы начиная с Вальтер Скотта, и даже ранее, с Ричардсона; отечественные, не говоря о таких, как Нарежный, Булгарин, Загоскин, но даже "Кадм и Гармония" Хераскова; старые журналы вроде "Сына отечества и Северного архива", "Отечественных записок" Свиньина или "Вестника Европы" Каченовского, Измайлова "Благонамеренный" и другие. Читалось особенно по части географической и исторической, а иногда из сферы прикладных знаний, начиная с аббата Делапорта и кончая словарем Щекатова и Миллером. Путешествия прочитаны мною несомненно все, какие изданы были со времен Екатерины кончая путешествиями Врангеля и Литке уже в Николаевское время. Сохраняю до сих пор нежность к книгам в кожаном переплете с красным обрезом: они были первыми моими учителями, вроде "Исторического словаря". Кем он был составлен?