Поют, тянут медленным торжественным напевом, который раздается чуть не по всему городу. Когда была полная семинария, учащихся может быть под тысячу, и в числе поющих были сильные голоса крепких грудей, взрослых юношей, пение слышно было даже далеко за городом. Мы, двести мальчиков, хотя в числе нашем и были басы, не могли распевать столь громогласно.
Пение продолжается и повторяется. Вот отворяется окно второго этажа, к которому направлена просьба. "Стало быть, отпустят без разговоров?" -- радостно мелькает у каждого, и бодрее выпевается слог, на котором застало отворяемое окно. Ах, нет; это теща ректора, в кацавейке, отороченной горностаем, полусонными глазами выглянула посмотреть на невиданную ею картину (она москвичка). Вялее потянулось пение; окно затворилось. Наконец кличут: "Старших!" Отправляются "старшие" к ректору для переговоров и торговли. Ученики и ректор торгуются. Нехороший день, урок сегодняшний очень нужный, плохо прошлую неделю занимались, успеете. Так усовещивает одна сторона; другая возражает обещаниями, что в следующие дни налюбуются их занятиями, что день разгуляется, сегодня он притом скоромный, а назначено, между прочим, идти в деревню туда-то, хлебать молоко; или постный, и приготовились ловить рыбу, и взяли уже бредень на подержание; потратились уже, и все пропадет. Но нужно ли перечислять все доводы и с той, и с другой стороны? Бывало, и строго даже крикнет ректор: "Чтобы разойтись сейчас, вот я вас, не сметь!" Но это ничего, поют, всё поют, и еще раз позовут, и еще раз побранят или постращают, но может кончиться разрешением, и кончалось. Отворится окно; ректор подойдет и благословит. Это осенение двухсотенной толпы крестным знамением из второго этажа напоминало мне, много читавшему, об известном благословении, преподаваемом папой urbi et orbi из Ватикана. "Gratias agimus" (благодарим), -- троекратно пропоют ребята на благословение и разбегутся. Троекратно благодарить повелевало предание, а разбегаться побуждал тот же инстинкт, по которому ученики разбегались к обеду, отпускаемые сестрою-мастерицей. Меня тогда еще, в детстве, это инстинктивное движение приводило в недоумение. Ну зачем же, размышлял я, бежать? Почему же не разойтись тихо? А нет, непременно разбегутся, хотя останутся почти на месте, не только со двора не уйдут, но не покинут тесного пространства, на котором стояли, только расстроят ряды. В ушах и теперь у меня раздаются последние два слога благодарности, которые пелись уже на бегу: gi-mu-u-us; это u-u-us оканчивалось с постепенным понижением тона и ослаблением напряжения.
Начинаются совещания, в чем провести день. Впрочем, большею частию это обдумано и решено заранее; программа известна. Часть отправится в Таборы (подгородный лес) в лапту играть; другая, может быть большею ватагой, на рыбную ловлю, а то просто на катанье по реке. Может быть, некоторыми устроена будет колоссальная игра в бабки и пр. Играть и даже дурачиться можно во весь день нараспашку. Содеянные в этот день даже грехи не вспоминаются; это нечестно, и не бывает; начальство, даже видя проступок, должно пройти, не показывая вида, что замечает. Но проступиться чем-нибудь важным и подло. Это знают сами гулящие и свято блюдут. Негоже оскорблять святыню праздника. В древние времена митрополит Платон сам участвовал в семинарских рекреациях, гуляя с семинаристами на Корбухе (в лесу между Троицкою лаврой и Вифанией), оделял гуляющих лакомствами, слушал их песни и канты, смотрел их игры и поощрял.
"Не может быть! Как? Неужели? И это правда? Не может быть!" Такими восклицаниями отвечал мне покойный Ю.Ф. Самарин, когда я ему как-то в разговоре передавал об обычае рекреаций. Его поразило, что ученикам самим предоставлялось просить рекреаций и назначать дни, равно и то, что рекреационные грехи не поминались. Во времена императора Николая действительно не могло не казаться удивительным сохранение этого обычая, не менее чем и трактат "De libertate cogitandi, dicendi et agendi", который изучали философы-семинаристы. Но то и другое было. Обычай рекреаций тем именно и почтенен, что не давал под дисциплиной угасать чувству личной самостоятельности; оставлял впечатление, что училищный порядок есть только дисциплина, а не оковы. "Ну вот, расправляйте крылья, играйте, беситесь, ответственность за благопристойность возлагается на вас самих; мы перестаем быть на эти дни начальством для вас". А какое освежающее чувство оставляли в учениках эти дни разгула, назначаемые не по команде и проводимые вне команды!
Воля и характер в мальчике-левите, кроме рекреаций, и притом более постоянно, воспитывались общежитиями. Говорю не о бурсе, а об общежитиях по вольным квартирам. Если нет у сельского церковнослужителя родни или знакомых в городе, он сбывает малого на квартиру, где есть гнездо ребят-школьников; какая-нибудь мещанка, солдатка, а то дьячок содержит для того квартиру, и там ютится до десятка и более ребят. Кроме мяса, харчи большею частию привезены из дома по уговору: мука, крупа, масло, даже какая-нибудь овощь иногда, репа например. О капусте не знаю. К постыдной отсталости сельского духовенства нужно отнести, что садоводством и огородоводством оно почти не занималось, тогда как кроме собственного прокорма могло то и другое доставить лишний доход, ввиду того что крестьянин по этой части и еще отсталее.
Хозяйством общежития, смотря по месту, заведывали отчасти квартирохозяева, отчасти сами ребята, закупая остальную провизию сверх привезенной из деревни. Нельзя умолчать, что грубость нравов и здесь давала себя знать не менее, пожалуй, больше, чем в классных отношениях учителей к ученикам. Слыхал я много возмутительного особенно об епархиальных городах, там, где есть не училище только, а и семинария. Общежития там обширные, и ими начальствуют "старшие"; наряду со "старшими" рядовые богословы и даже философы помыкают мальчуганами, положение которых мало разнится от положения учеников, в ремесленных заведениях. Они должны быть готовы на все побегушки, даже до ходьбы за водкой в кабак; мертвое повиновение "старшим"; беспощадные порки. Страдания беззащитного малолетка недостаточно вознаграждались туторством кого-нибудь из взрослых, кому отец особенно поручил своего сына. Иногда тутор сам оказывался болваном и пьянюгой, и гиб мальчик. Я знаю такие примеры из иногородних семинарий. Но откидывая эти случайности, нельзя не отдать чести общежитиям, что они укрепляли волю и выделывали характер. В общежитиях училищных, где "старший" есть сам мальчуган, отстоящий только двумя, тремя годами от подвластных, где он сверстник в играх и права наказаний не имеет, начало самопомощи выступало чище и развитие самостоятельности должно совершаться успешнее. Вообще, полутора веками преданным строем духовно-учебных заведений признавалось начало постепенности между малолетком и взрослым, и это была их добрая сторона. Не было такой резкой грани, что до сих пор ты раб неключимый, не осмеливающийся ни рассуждать, ни действовать иначе как по призванию, а завтра разнузданный, иди, сломя голову, куда хочешь, начиная впервые быть самим собою. Самобыт общежитий, учреждение рекреаций, цензор, авдитор, старший и, наконец, лектор из учащихся представляли ленту с постепенно бледнеющими узорами. Об авдиторах, цензорах и старших читатель знает, а лекторами назывались учители низших классов, взятые из высших и еще продолжающие учиться.
В применении много было злоупотреблений, много было мерзостей, не говоря о грубости вообще, но не начало виновато в искажениях, которыми обиходная жизнь училищ била глаза. А образцовому применению начала, можно сказать, высочайшему совершенству педагогического строя должно было бы помогать (инде и помогало) еще одно обстоятельство. Тогда как на маленьких во многих случаях смотрели как на взрослых, давали им рассуждать и действовать наравне со взрослыми, в самом верху начальство состояло из лиц, которых обетом было, между прочим, наоборот, отречение от воли. Сочетание двух начал идеально представлялось в следующем виде: постепенное разнуздание воли с добровольным, ради высшего начала, отречением от нее, как концом воспитания. Какие характеры и какого бы непоколебимого долга люди должны были вырабатываться! Считаю излишним прибавлять, что действительность слишком часто не отвечала этой идее или, точнее, слишком редко отвечала. Но когда я вспомню об А.В. Горском, этом гармоническом сочетании полнейшего самоотвержения с глубоким признанием прав свободы в других, об этом чудном единстве строгого аскетизма с широким либерализмом в лучшем смысле, я восклицаю мысленно: за этого одного человека, за одного такого можно простить все безобразия, все крайности духовной школы, в какие она впадала! А можно поручиться, что А.В. Горского произвела именно школа.
Ранее публиковавшиеся отдельными главами в журналах воспоминания впервые опубликованы отдельным изданием: М., Изд. товарищество М.Г. Кувшинова, 1886.