Да, мм. гг., Общество наше ко времени, о котором говорю, то есть к концу 50-х годов, и продолжало существовать, и его не было. Оно продолжало существовать, потому что не было закрыто, хотя перестало уже и значиться в официальных актах университета, при котором состояло. Оно не собиралось; приходили сроки выборов, - их не возобновляли. Его не было уже: его должностные лица и на деле, и по уставу, определяющему им известный срок, кончили свою службу; печать, бумаги, библиотека были выморочным имуществом, к которому только не являлась полиция за описью, потому, конечно, что никто не находил интереса в этой руине.
Откуда произошла такая летаргия? Грех сказать, чтобы содействовало внешнее давление. Никаких казусов не происходило, которые бы возбудили подозрение, а тем более гонение властей. Времена были крутые, правда, и с 1848 года простор умственной жизни все более и более стеснялся; но Общество словесности замерло гораздо ранее Февральской революции, и последним председателем его был граф Строганов, считавшийся в свое время либеральнейшим из попечителей и поощрявший свободу умов.
Замерло Общество потому, что цель, которой оно служило, предания, которыми жило, потеряли смысл. Основалось оно, когда в литературе виделась лаборатория, назначенная к выделке просвещенного языка, - языка как орудия, прибавлю для ясности. Возьмем его первоначальный устав. Цель Общества определялась: "распространить сведения о правилах и образцах здравой словесности и доставить публике обработанные сочинения в стихах и в прозе на российском языке, рассмотренные предварительно и прочитанные в собрании". Задача, как видите, теоретическая и практическая: от практической требовалось, при оценке произведений, спрашивать не о том, что, а главное о том, как написано. Такое формальное направление было не исключительною принадлежностью нашего Общества, - вся литература ему служила. Припомним Шишкова и Карамзина, "Беседу" и "Арзамас"; припомним, что даже при появлении Пушкина журналы препирались о том, допустима ли такая вольность, как "топ" вместо "топот", не ошибка ли заглавия "Цыганы" вместо "Цыгане", и о подобных вопросах. И этот колосс в истории нашего просвещения не служит ли сам в том уликою? Положив последний камень в строении литературного языка, он не оказался вполне равнодушным к содержанию своих произведений только потому, что был слишком гениален. Но беспечность его музы, или даже беспринципность, как выражались иные, была, по моему по крайней мере мнению, главным образом данью времени, искавшему больше формы, нежели содержания. Добавлю: в том-то, между прочим, и сказалась вся мощь этого художника-титана, что, несмотря на предписываемую временем исключительную заботливость о форме, он явился таким воплотителем эпох и лиц, каким показал себя, например, в сценах из Средних веков, где в небольшой рамке представлена полная картина целого исторического периода.
Но жизнь перешагнула детский период. Строение языка кончилось, и от формы общественная мысль обратилась к содержанию. На место изящества потребовалась от авторов художественность, не стиль, а идеи. Поднялись вопросы жизни, и общественные дела перестали считаться принадлежностью одних деловых бумаг. Народилась литература, ученою назвать ее много, но - догматическая, в форме критики и исследований, содействовавшая сознанию не правил грамматических и риторических, а начал политических и социальных. Тем же оделся художественный вымысел. Явился Гоголь, Лермонтов, Тургенев с "Записками охотника". Уволены в отставку Нарциссы, Аглаи, Хлои, даже и Людмилы с Дмитриями Донскими, только прикидывавшиеся идеей, а в сущности служившие балластом, мякиной, чтобы только набить фигуру, во внешней отделке которой, как в чучеле птицы или зверя, полагалось главное достоинство. Итак, публика созрела и не могла не скучать, когда бы ей на заседаниях стали предлагать бессодержательные стишки с щегольскою версификацией (это после Пушкина-то и Лермонтова) или красивые описания вымышленных местностей, после Гоголя и Тургенева. А потом, смешно даже и представить себе, чтобы писатели нового периода, предварительно печатания, почли себе за честь подвергнуть себя суду московской публики чтением в открытых заседаниях. Умственную деятельность поглотили журналы со "всероссийскою" публикою; слишком бедным должно было казаться поощрение со стороны столь тесного круга, как комитет при нашем Обществе, состоявший притом из лиц, голос которых для молодых талантов не представлял и авторитета.
Общество должно было умереть, и умерло естественною смертью, медленною, постепенною, так что нельзя даже указать грани, когда оно рассталось с жизнью, - было ли то в тридцатых годах или в сороковых. Сначала публичные заседания становились реже, за неимением материалов для чтения; о заседаниях 1833 и 1834 гг. даже неизвестно, в чем они состояли, осталась память только, что они были. Потом выбор должностных лиц прекратился за отсутствием даже частных собраний, и лишь в адрес-календарях оставался их след, причем показывались должностные лица, уже отбывшие срок; календарь ограничивался, очевидно, перепечаткой старого издания. Наконец, и перепечатки прекратились. Торная дорога превратилась в тропинку; наконец и та затерялась.
За Обществом оставалась еще возможность трудиться по теории языка. Но эта сухая пища не по зубам большинства, и никогда она не предлагалась преимущественным содержанием публичных заседаний. Публике требовался десерт в виде образцовых сочинений, а его-то не было.
Позволяю себе мимоходом сказать, что Общество наше по теории языка потрудилось-таки. Имена Каченовского, Калайдовича, Болдырева, Снегирева, И. Давыдова, Мерзлякова значились в его трудах. Наконец, многим ли даже известно, что знаменитое рассуждение знаменитого Востокова "О славянском языке", произведшее переворот в науке и послужившее исходною точкой для нового направления славянской лингвистики, в первый раз напечатано в наших "Трудах"? {Вот, по перечислению Лонгинова, научные труды членов, помещенные в первом собрании изданий Общества. Мерзлякова: "Рассуждение о российской словесности", "Рассуждение о синонимах", "Разбор 8 оды Ломоносова", "О вкусе и его изменениях", "О начале, ходе и успехах словесности", "Рассуждение о драме вообще", "Державин". Его же во втором собрании: "О вернейшем способе разбирать и судить сочинения", "О характере трех греческих трагиков"; Калайдовича: "Синонимы", "О белорусском наречии", "О древнем церковном языке славянском", "О времени перевода нашей Библии"; Болдырева: "Рассуждение о глаголах", "Рассуждение о средствах исправить ошибки в русских глаголах", "Нечто о сравнительной степени"; Каченовского: "О славянском и в особенности о церковном языке", "Исторический взгляд на грамматики славянских наречий"; Снегирева: "Опыт рассуждения о русских пословицах", "О простонародных изображениях"; Давыдова: "Опыт о порядке слов"; Востокова "Рассуждение о славянском языке" напечатано в первом собрании трудов (1816 - 1822).}
Общество не с охотой умерло; оно боролось с агонией. Тогдашние старики сказывали мне, что, когда охладела публика, а потом и писатели, Общество стало набирать в члены, чуть не зазывать, кого попало, лишь бы продлить деятельность и чем-нибудь наполнять публичные заседания. Авторское самолюбие этим подкупалось, но не соблазнялась публика. Наконец стали прибегать к героическому средству: на заседания приглашался оркестр, выписывали чтецов, отличавшихся декламацией; недоставало, чтобы разносили мороженое и угощали шампанским. Тщетно: публика не находила интереса. С другой стороны, серьезнейшие из членов, и молодых и старых, находили профанациею Общества шумиху внешних эффектов.
Но Общество, как я сказал, обладало важным правом, и притом единственное в России: правом свободного слова, подчиненного лишь своей внутренней цензуре. Право это оставалось за ним, и оставалось именно по тому самому, что Общество перестало жить фактически; иначе, нет сомнения, контроль над своими публичными речами у него был бы отнят в период усиления общей цензуры, сокращения слушателей в университетах, изгнания философии из аудиторий и прочих подобных мер. Когда на общественном воздухе полегчало, о праве свободного слова, принадлежавшего Обществу, именовавшемуся Обществом любителей словесности, вспомнили. Это было в кабинете С.Т. Аксакова. Мысль принадлежала Константину Аксакову, исполнение - Михаилу Николаевичу Лонгинову.
Личность Константина Сергеевича Аксакова достаточно очерчена в печати и собственными его сочинениями, и воспоминаниями о нем современников. Историею моего семилетнего знакомства с известным славянофилом я не буду обременять собрания. Для цели настоящего рассказа достаточно упомянуть, что К. Аксаков был энтузиаст свободного слова, я сказал бы даже, фанатик, если бы с фанатизмом не соединялось понятие, наоборот, о противодействии свободе. Вера в свободное слово и его разумную силу, убеждение, что в нем одном кроется целение всех зол и источник всякого прогресса, истекали из воззрений Аксакова, философских и политических, своеобразных, но строго последовательных. А он сам был член нашего Общества, выбранный еще мальчиком (полагаю, в члены-сотрудники), вероятно, за какие-нибудь стишки. Сергей же Тимофеевич, почетный член Общества, принадлежал к числу немногих патриархов, сослуживцев и Мерзлякова, и Прокоповича-Антонского. Не раз между автором "Семейной хроники" и сыном его заходила речь, чтобы возобновить Общество; воспоминания, в которых неистощим был Сергей Тимофеевич, тем более разжигали это желание. Рассуждали, что Общество при настоящих обстоятельствах могло бы, видоизменив задачу, стать важным органом общественного сознания, пусть и ограничиваясь сферою литературы; но сама литература теперь так связана с общественною жизнью, что даже в своей легальной рамке может Общество, не безразборчиво составленное, послужить общественному воспитанию. Случалось и мне участвовать в этих обсуждениях; я любил беседу с Сергеем Тимофеевичем и часто его навещал.