— Костин, вечно ты балаганишь! — как-то странно, сквозь зубы процедил Вязигин…

* * *

Был холодный, вьюжный день. Кутаясь в пальто и нахлобучив чуть не на уши старомодный цилиндр, Ханов бодро шагал к Девичьему полю.

Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть как следует руку в рукав.

Вот, наконец, и Девичье поле, занесенное глубоким снегом, тучами крутящимся над сугробом.

Посередине поля плотники наскоро сшивали дощатый балаган. Около него стоял пожилой человек, в собольей шубе, окруженный толпой полураздетых, небритых субъектов и нарумяненных женщин, дрожавших от холода.

Он отбивался от них.

— Да не надо, говорят, не надо, у меня труппа полна:

— Иван Иванович, да меня возьмите хоть, ведь я три года у вас Илью Муромца представлял, — приставал высокий, плотный субъект с одутловатым лицом.

— Ты только дерешься, да пьянствуешь, да ругаешься неприлично на сцене, и так чуть к мировому из-за тебя не попал, а еще чиновник. Не надо, не надо.