— Рассказать не трудно, да понять трудно чужое страданье. Извне, впрочем, всякий поймет; только вздор это — так понимать… Но бросим рассуждения, слушайте; и начну я с самого начала. От отца еще слышал, и, зная моего друга, знаю, чем было для него вот это: в самый день свадьбы его невеста сгорела живой. Он долго болел, потом весь ушел в работу. Через десять лет женился на старшей сестре своей невесты, уже немолодой и некрасивой девушке. Родился сын: ему оба отдали душу, особенно несчастная женщина. Несчастная одной этой любовью, слишком острой, сверхматеринской какой-то. Ревновала сына ко всему и ко всем. Особенно к молодой жене (он женился рано). Тут, пожалуй, была права: через два года молодая женщина бросила мужа, ребенка, уехала с кем-то в Америку, где вскоре погибла от несчастного случая. Марсель, талантливый ученый (кстати сказать, мой близкий друг), так потрясен был уходом и смертью жены, что сам едва не погиб. Мать его отстояла: будто второй раз родила. «II n'y a que ma-man»[76], - говорил он. Но… тут произошел взрыв земного шара: война! Марсель ушел в первые же дни. И знаете: много я мужественных матерей видел, а такой, как «татап» Марселя — не видел. У нее, думается, нож в сердце сразу вошел, и с ним, с холодком его, годы войны она и ходила; но ни звуком не пожаловалась — никому.
Все годы Марсель пробыл на фронте в самом огне и — ни царапины. Убили его только перед перемирием, чуть не накануне. Не наповал, часов 12 еще мучился.
Мать — не знаю, как это выразить: точно «изумилась» раз навсегда: застыла, заснула в изумлении. Продолжала жить, потихоньку, мало говоря. Сядет около мужа, и сидит, и ничего, будто ей только это и надо. Он — вдвойне страдал, и за себя, и за нее, очень живой еще был. О маленьком Рожэ, оставшемся у них, сколько мог заботился. А она — и к внуку относилась странно: как к чужому ребенку, сына в нем точно не узнавала.
Рожэ, мальчик смышленый и красивый, вырастал на полной свободе. Особых склонностей у него, по-видимому, не было. Оксфорд надоел ему раньше года. К родным чрезмерной привязанности не выказывал, жизнь вел независимую. Я, признаться, мало им интересовался: слишком походил он на обычного молодого человека наших дней, послевоенных, — из состоятельного круга. В деньгах отказа ему и не было, хотя больших капиталов мой друг не имел. Состояние же Рожэ, от матери, дед-опекун хранил неприкосновенным до совершеннолетия внука.
Меня не было в Париже, когда оно наступило. Вернувшись, я узнал новость: Рожэ потребовал от опекуна отчетов, сдачи ему всего капитала, после чего съехал от стариков и живет отдельно. Друг мой, всегда сдержанный, показался мне неспокойным; но я его не расспрашивал.
Теперь скажу кратко: Рожэ в два года растратил буквально все свое немалое состояние. Аппетиты не уменьшались по мере таянья денег, и когда они растаяли, Рожэ показалось, что это случилось как-то внезапно. У него была уже куча долгов, но он и это еще заметить не удосужился, когда, в один прекрасный вечер, торопясь в клуб, увидел, что в кармане у него пусто. Это был неприятный толчок. Деньги ведь нужны и завтра, и послезавтра… Дальше послезавтра он не задумывал.
Что это за монстр легкомыслия! скажете вы. Мог бы сообразить раньше, рассчитать… Ну да, только сейчас Рожэ торопился, главным образом, туда, где его ждали. Как быть, однако? Вспомнил, что на этой же улице магазин знакомого деду антиквара. Зайти к нему? Было не поздно, но в старой узенькой улице светились только два окна лавки. Старик был там один. Удивился. Но при имени моего друга решил, вероятно, что с молодым человеком произошла случайная забывчивость, открыл конторку, сто франков достать.
Когда наклонился, Рожэ острым старинным пресс-папье ударил его п° темени и рассек череп. Старик упал не охнув. Но из осторожности
Рожэ еще ударил его раза два, выгреб все, что было в конторке, осмотрел себя, не запачкан ли кровью, и вышел, не забыв потушить свет.
Вечер он провел, как предполагал, да и следующие, ибо взятых денег оказалось немало. Как все открылось — не стану рассказывать; далеко не сразу, и могло бы даже не открыться новое. Но когда Рожэ взяли, он ни минуты не запирался: рассказал все точно, как было. Защищал его очень известный мэтр; и я. Но приговор оказался самым суровым — смертным. Нас это не особенно испугало: осужденный — юноша, к тому же сын павшего в бою; да и убийство было не заранее обдуманное (оружие — случайное пресс-папье). Мы решили опротестовать приговор; в крайности — просьба о помиловании не могла не иметь успеха. Но нас ждала неожиданность: Рожэ объявил, что не подпишет ни протест, ни просьбу. Все наши уговоры разбивались о его «не хочу». И был при этом ни угрюм, ни нервен: спокоен, только молчалив.