— Какую же вы дали… подписку?
— Oh la![96] Пустое. Манюша, не грусти. Я побыла, тебя повидала, твоих всех, теперь дома побуду и еще приеду. Сколько денег на дорогу, и там, — сама высчитай. Много не надо. Зачем тратиться.
Марья Павловна молчала. В голове у нее была какая-то чепуха. Очень уж неожиданно. И нелепо. А у Денизы было лицо оживленное, заботливо-хлопотливое.
— И поеду, и поеду, — нараспев шамкала она (зубов так и не вставила, — только возиться да тратиться!) — надо; посмотрю. Иван Лукьяныч пишет, комнату заселили, да есть другая, можно достать, говорит. Более лучшая, говорит. Пишет — Москва наша прибралась, совсем хорошо. Пишет про беды тоже всякие, — что сделаешь. С умом — ничего, всего достает, кто с умом. В Европе тоже, я говорю, гниль. Употреблений злых очень много. И лодырей много. Работать надо. А про Анну Гавриловну что он пишет, Иван Лукьяныч, и про товарища Седелкина, — вот номер! Imagine-toi[97], Маня… воображай, до Загса дело едва не дошло; только послушай…
Но Марья Павловна не слушала историю про Седелкина. Все искала, что сказать, не находила, да так и не нашла.
* * *
В нежный весенний вечер Марья Павловна с Мишелем отвезли Де-низу на вокзал, на том же лоснисто-пологом автомобиле-рыбе. Как уладила Д. «формальности» никто ее не расспрашивал, а она не рассказывала, — все устроила сама «с умом», конечно. Везла теперь три новеньких, дешевых чемодана, вроде мешков; и на ней было все новое, толстое, одно на другое навьюченное, хотя погода стояла почти жаркая.
Когда они вернулись, Сергей Сергеевич сказал:
— Что это, Манюся, какое у тебя лицо, точно ты с похорон! А я, признаться, рад, что проводили. Кума с возу, куму легче. Да это не из-за денег…
— Конечно, причем деньги, — слабо проговорила Марья Павловна, снимая перчатки. — Но тяжело почему-то. Не понимаю, что ее могло так… ну точно подменить. Чужая совсем. Люди молодые, там выросшие, другое дело. А она старая, да и по крови чистая француженка. И вдруг — ни следа…