Лица Агаты Вадим не разглядел, оттого ли, что она стояла спиной к свету, или от внезапного, не очень понятного смущения. Пожал узкую руку, хотел что-нибудь сказать, но как-то не собрался. Да тут подали ужин, явилась тетя Пратя, пришел отец, и в том как раз весело-лукавом настроении, которое так любил Вадим. Девочки непрерывно хохотали от его шуток. На половине ужина Тихон принес свечи в стеклянных колпаках. Вадим несколько раз, искоса, взглянул на Агату. Лицо ее все-таки ускользало от него; заметил только длинные-длинные черные ресницы, — она почти все время держала их опущенными, — и глубокую ямочку на подбородке.
Позднее, часу в десятом, подавали еще чай. Но отец к чаю редко выходил. А потом — слава Богу! — пора и в постельку добрым людям. Вадим, конечно, ушел бродить. Возвращаясь, обогнул хуторские постройки, вышел на двор. Окно флигеля, где жил Тихон, светилось. Вадим заметил и самого Тихона, — сидит на крылечке. А перед ним, в свету из окна, женская фигура, и Вадим тотчас признал ее: Василиса-прачка. Была по-будничному, в синей запаске с красным кушаком, в холщовой рубахе, но на голове, поверх повязанного платка, был надет еще громадный венок торчащих розовых роз из бумаги.
— Вот как, а я и не знал, что Василиса — невеста, — проговорил Вадим, усаживаясь рядом с Тихоном на крылечке. (Василиса, едва завидев его, убежала, только ноги сверкнули, босые. Сватались за нее многие, давно: белокурая, щербатенькая, да такая веселая, такая певунья, что одним голосом, говорят, привораживала. Но слыла разборчивой.)
— И до чего дуры эти здесь бабы, — вздохнул Тихон, — до чего дуры! Нацепят этот на голову кавардак… Ничего подобного у нас в Москве. Да. И столько я разов Валериану Михайловичу докладал, что не нравятся мне здешние места, вследствие чего прошу меня отпустить. Не соглашаются. Тебе, говорят, везде нравиться не будет, так все равно.
— Да ты про Василису скажи, Тихон: за кого она выходит? За нее, в том году, Грицько сватался, я сам слышал…
— Грицько! — с презрением проговорил Тихон. — И до чего народ этот глупый, хохлы то есть, что бабы, что мужики. Какое же сравнение с нашей стороной! У нашего народа понятие есть, а у этих все не по-людски. Грызут эту, с позволения сказать, кукурузу, — «пшеничка, пшеничка!». И словесность у них, извольте, Вадим Валерьяныч, заметить, самая грубая.
— Ну, завел свое, — с нетерпением сказал Вадим. — Чем тебе здешний народ плох? Словесность грубая, скажите! Вот повезет тебя папа за границу, так узнаешь, где твоя сторона, где чужая, как ни слова не поймешь!
— За границу? — вскинулся Тихон. — Да уж этого… да чтобы нога моя… Навидано и здесь довольно. Хоть бы эта старуха прошлогодняя у барышен… Да как я ее не убил! А теперь эта, новая… То-то бы она не худче, — прибавил он с таинственным видом.
— Почему худше? — сказал Вадим и почувствовал, что у него забилось сердце. Черные косы, опущенные ресницы…
Тихон помолчал.