В пасхальную ночь ранняя обедня особенно длинна. Еп. Сергий читал Евангелие, по уставу, на разных языках. Пасхальное пение все время, как бы нетерпеливо-радостно, прерывает службу. «Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа? Христос воскрес!».
Но кончилась и обедня. Опять люди, люди, рясы, кресты; помню, кажется и утомленное, доброе лицо Сергия…
Все прошло, затихают голоса, даже шаги. Мы почти одни, надо одеваться и уходить. Двери из коридора в церковь все так же раскрыты настежь. Почему мы не спускаемся сразу к выходу? Я не знаю. Но мы не спускаемся, мы еще раз идем в темную дверь, туда, на хоры. В церковь.
Церковь этой краткой минуты запомнилась мне навсегда. Что было в ней? Разве это не та же самая церковь, которую мы только что видели в ее торжестве из торжеств, в ликовании и сияньи? Да, та же самая. И странно, и страшно — другая.
Она была пуста. Сумеречна, но не темна. Рассветно-холодными полосами зеленели узкие окна. А там, за окнами, еще не догорели костры, и дрожащими, багровыми пятнами отливала зелень окон.
Церковь пуста — и вся полна тяжко плавающим кадильным дымом. Вот это, должно быть, и было ее страшное: пустота — и прозрачная, призрачная наполненность. Колеблется душный дым: он сизый, ало-сизый, — но не от зари его алость: темная алость, от пламени костров за окнами.
Нет, не пустота, — опустенье. И тишина другая: не ждущее прити-ханье перед радостью, но тишина замирающая, тяжело падающая, как и волны фимиама.
Почему так запомнилась эта минута, — эта жуткая и грозная красота опустелого храма, сизые дымы его в отсветах дыма и крови?
ФОН И НЕ ФОН
Жили они тогда в Зачатиевском переулке, у Воскресенья на Остоженке, и Лизочка еще бегала в гимназию.