Я сказал «любить» варенье. У меня все и началось с варенья, чер-носмородинного. В раннем детстве (жили мы тогда в нашей усадьбе) видеть равнодушно не мог этого варенья, так любил. Но раз что-то на-Шалил, и мне пригрозили, что варенья больше не дадут. Вечером
(меня уж уложили в кроватку) я реветь перестал, варенья же не забыл: а что, если мне и вправду его никогда больше не дадут? А что, если оно совсем со свету пропадет? Ведь может пропасть… Как мне тогда будет? Да и теперь, в ожидании, что пропадет, — что делать? С утра бояться — вдруг пропало? Ничего еще я, конечно, не понимал, но инстинктом почувствовал: не хочу бояться, не буду бояться; чем ждать, пусть оно лучше сразу пропадет. И на другой день я к варенью даже не притронулся. Думали — капризничаю, а мне его совсем больше не хотелось.
Я «отвязался» от варенья, — это я потом понял, когда стал отвязывать себя от всего, к чему была привязь; отказываться сразу, притом без усилия. Понимаю, что такой отказ и без заслуги. Но к заслугам своим я тоже не привязан, мне и так хорошо.
Рано кончил гимназию. В университете серьезно занялся тем, что больше нравилось (естественные науки). А когда началась революция и гражданская война — ушел из дому. Цена добрых моих родителей, я и у них на привязи не был. Но они этого не знали. Ненавижу огорчать людей; а если нельзя иначе — лучше сразу сделать, что нужно, без долгих уговоров и слез. И дом я оставил потихоньку.
А зачем пошел я на войну? Патриотические чувства? Или юный пыл? Не думаю. Тогда, в молодости, я еще не совсем себя понимал: настоящего опыта еще не было. Да, я — свободен (слово это уж было во мне), ничего, как будто, нет, что я боялся бы потерять: никакой связи, привязи, не чувствую… а вдруг все-таки привязан — к своей жизни? Ее потерять боюсь? И с этим страхом потеряю свободу, то есть себя самого? Это я уже знал, что моя свобода — мое «я сам».
Опыт удался. Ничего не потерял, а жизнь терял много раз: в крови, потом в тяжелой болезни, потом в тюрьме-застенке, наконец, в море, когда мы втроем (случайная компания), на утлом баркасе бежали в Румынию. Терял жизнь — и не пугался: а жить мне нравилось, очень.
Как весело было пробираться пешком во Францию! Денег (пищи) ровно столько на каждый день, сколько нужно; и каждый день все другое: и люди, и небо. Хорошо иногда «странничать». Яснее видишь, что важен один сегодняшний день. Придет завтрашний — сказать ему «здравствуй!» и дальше жить, опять сегодняшним. Кажется, и другие могут, в странствии, ощущать ту легкость, которая меня-то никогда не покидает.
Но хороши и большие города, общность людская. К людям меня часто тянет. Никогда их не сужу, только жалею: такие несчастливые, все им тяжко… Вот в большом-то городе и произошли со мной два случая, которые хочу отметить. Первый: совсем неожиданно получил я очень большие деньги. Никогда не знал, что отец, еще перед революцией, почти все состояние перевел в Лондон. Семья наша погибла; и об этом я узнал лишь получив извещение о своем «богатстве».
Отнесся, поначалу, равнодушно; думал больше, с грустью, об отце с матерью. Но через некоторое время вдруг поймал себя на мысли: вот теперь можно опять наукой заняться (естествознанием, биологией). Получусь — пожалуй, в Рокфеллеровский институт, к Стэнли поеду, в лаборатории работать… Да мало ли что еще теперь можно, раз деньги… Скажу кратко: мыслей этих было достаточно, и я с деньгами развязался, — отдал все. Благотворительных учреждений не терплю, понемножку, по копеечке раздавать считаю глупым, и я отдал все одной семье. Выбрал ее не по симпатии и не потому, что не было беднее: но очень уж там мечтали о деньгах, мне и захотелось воплотить мечту. Иначе как в самом большом секрете устроить это дело я, конечно, не хотел; пришлось даже «исчезнуть» на время, отказавшись от того маленького заработка, которым жил.
А вышло неплохо: узнал подлинную нищету, ночлежки, попрошайничество… и новых для меня людей. Деньги — самая, конечно, тяжелая цепь. Но на пределах, при нищете, человек незаметно перестает себя уважать. Понимаю, гордость тоже привяза; но тут человек отказывается от нее, — унижается, — не в силу свободы, а в силу худшего рабства.