Другое дело — не природный «брешковизм». Если правда, что зарубежные читатели все больше становятся брешковистами, делаются такими, — неужели это они сами, по злонравию? Лучше посмотрим, кто или что с ними это делает.

Реальное положение зарубежной литературы таково: вся наша пресса, говоря серьезно, сводится к двум газетам и одному журналу.

Я утверждаю, это вовсе не с «парижской» точки зрения, а с литературной. Знаю, что много еще есть в эмиграции разных изданий, — газет, листовок. Они возникают, исчезают, — суть дела от этого не меняется. Будем же говорить о сути и о трех главных органах нашей прессы.

Это, конечно, органы не чисто литературные, а политико-общественно-литературные. Не только здесь, но и в России иначе не бывало, да и не могло быть. Прав Иванов: никогда русский писатель не был чистым литератором. Никогда не была наша литература в полном отчуждении от вопросов общественности и политики (не говоря о многих других). Истинно человеческая широта, включающая в себя все стороны бытия, все, чем жив человек, — это и есть сердце русской литературы. Его непрестанное биенье, — непрестанное движенье литературы во времени, со временем, ее — подлинная жизнь.

Конечно, кому литература — бесполезный букет цветов на обеденном столе, кто не различает даже, бумажные ли они, или настоящие, того не вразумишь. Воображает, что русскому писателю можно, да еще сегодня, сидеть, подыскивать красивые слова, ими удовлетворяться и — не быть при этом пошляком. Опять прав Иванов: писатель «гражданином быть обязан, в наше время особенно», говорит он. Только даже не «обязан»: он таков уж есть, в существе своем. А если нет — и самого его нет как русского писателя. Бумажный цветок, годный для украшения обеденного стола, и стола-то невысокого калибра.

К эмигрантскому несчастию — такие столы и есть три органа бедной нашей прессы. Во главе каждого из них люди, коренным образом в литературе ничего не понимающие. О сердце ее они даже не догадываются, и слова Иванова, что русский писатель — тоже «гражданин», — им кажутся или пустяками, или опасной ересью. Совсем без литературы — нельзя же! Будет «некультурно», как совсем без цветов на обеденном столе. Но прослышали что-то об «искусстве для искусства» и обрадовались, и на том остановились. Очень удобно (как и цветы бумажные удобнее: стоят — не вянут). А главы нашей прессы не только в литературе, в культуре, — но и в своей специальности, в общественности и политике, — за всяческое стояние. Всего, что движется, они боятся. Не признают.

На днях Философов в «За Свободу!» говорил о том же; приводил выдержки из статьи Омельянова в «Руле», где опять говорится то же. Вопрос поставлен шире, о всей «культуре» вообще в среде всей эмиграции. Эмигрантская культура (со включением литературы, конечно) признается не только отвергающей всякое движение вперед, но прямо называется реставрацией (попытками к ней, во всяком случае).

Тут, может быть, есть своя правда, — касательно верхов эмиграции. Но для нас и того довольно, если мы назовем общее состояние и настроение всяческих наших верхов, — культурных и политических вождей, руководителей прессы и т. д., - состоянием глубокой консервации.

Как будто с тех дней, когда еще была Россия, для всех этих политиков, общественников, искусников, словесников — «Ничто не изменилось, ничто не отошло, — Но вдруг окаменело, само в себя вросло».

Консервируются, — в политике, — те же имена, те же партии, те же лозунги; консервированы понятие о культуре и взгляд на литературу. Странное окаменение, — на воздусях! Ибо земли-то под всеми этими окаменелостями уже нет.