* * *
Меняемся не только мы, наше внутреннее отношение к жизни, — наш дух: он, по мере своего роста, изменяет и внешние формы жизни, изменяет реальность. Но в ней перемены происходят так медленно, так неуследимо, с таким кажущимся запозданием, что мы то и дело падаем в ошибки: вдруг, упреждая и насилуя время (течение истории по времени), мы начинаем разрушать еще не вполне изжитую в реальности форму. Гораздо хуже другая ошибка: насилие над временем в обратную сторону (Вейнингер называл это, то есть утверждение действительно отошедших в прошлое форм, как живых и настоящих, — безнравственностью). Такая ошибка предполагает слепоту и к внутреннему процессу, слепоту, которой как раз страдает Ильин.
Что касается Толстого — он просто не считался вовсе с провесом истории, а только с процессом своей логики. Взяв
«убийство» в понятии его последней сущности (нельзя), ее и утвердил на все времена, логически спустив нить до отрицания борьбы (даже — с мухами![25] ).
* * *
Убийство входит во многие формы жизненной борьбы — как возможность.
Как непременность — оно уже выпадает из понятия «борьбы», становится самоцелью и может быть названо максимумом убийства.
Очень характерно, что Ильин не делает различия между убийством-возможностью (в борьбе) и убийством-непремен-ностью (обнаженный максимум). Внутренно разного отношения к ним он не имеет.
Мы увидим это, если остановимся здесь на некоторых конкретных формах борьбы и жизни, — и, прежде всего, на вопросе, близко нашей темы касающемся и остро волнующем современное сознание, — на вопросе о войне.
Ильин и Толстой, оба рассматривают войну с «христианской», — как они говорят, — точки зрения. И оба приходят к совершенно противоположным выводам.