Талин говорит, что одни социал-демократы-большевики считались в то время «настоящими, онтологическими революционерами» и что «из всех русских революционных течений они, и еще «левые с. — ры», личными и сложными духовными связями больше всего были близки именно к этой среде литературно-общественного декаданса».
Прежде всего: какую среду здесь фактически разумеет Талин? Очевидно, уже не ту, о которой все время шла речь, не среднемолодых, не юрочек; Талину известно, что там абсолютно не интересовались ни меньшевиками, ни большевиками, и ни в каких связях с ними не могли состоять, ибо даже о них и не знали. Следовательно, говорится о каких-то «старших». Но переход от молодых к старшим довольно неожиданный, и мне начинает казаться, — уж не забыл ли Талин, что отметил сам же отсутствие связи между среднемолодыми и старшими, уж не разумеет ли здесь какую-то одну, общую среду «литературно-общественного декаданса»? Среду, где молодые занимались исключительно «Собаками» и прочим, а старшие, за них, поглядывали и в сторону общественности, главным образом, в сторону большевиков да лев. с. — ров?
Тут начало целого ряда неясностей и фактических неточностей. Во-первых — такой общей для старших и младших среды — не было. Во-вторых — и «старшей» среды, которую можно бы назвать средой «литературно-общественного декаданса» — тоже не было. В-третьих — та старшая литературно-общественная среда, которая действительно была в годы 1906— ^17 (и незаметными переходами сливалась со средой общественно-интеллигентской) — она не только не признавала социал-демократов-большевиков «настоящими революционерами» и т. д., но именно к ним, — и только к ним, — относи-Лась с определенной враждебностью. Что касается «левых» с. — ров, которые будто бы делили успех с большевиками, то напомню Талину, в скобках, что их тогда вовсе не существовало. Едва они, в зародыше, проявлялись (Маслов, морской офицер, личность, попавшая, перед революцией, под подозрение, Ив. Разумник и др.) — как тотчас и вызывали к себе соответственное отношение. Даже Чернов, до сих пор формально не «левый с. — р», и к тому отношение было весьма отрицательное.
Я говорю, конечно, о среде, о круге (о чем говорит и Талин), а не об одиночках. Горький, например, не принадлежал, в сущности, ни к какой «среде»; это был расславленный (непомерно) писатель и беспомощный человек, в корне, притом, некультурный; он всегда попадал в руки людей, умеющих «использовать» и его, и его «славу». А жалкая старая эпопея Минского (ее вспоминает Талин) была просто личным приключением поэта-неудачника; оно закончилось, буквально через несколько дней, позорным и ненужным бегством за границу. Там этот трехдневный «редактор» газеты Ленина и влачил существование с 1905 года (хотя давно был «прощен»). Ни с кем не «соединялся», двадцать лет подряд проклинал Ленина и большевиков, пока, наконец, не «признал», для чего-то, лондонское полпредство…
Но возвратимся к сути дела.
Отрицательное отношение литературно и просто общественных кругов интеллигенции к большевикам не было тайным: с ними велась постоянная борьба везде, где было можно и как было можно. О выступлении открытом, политическом, против политической нелегальной партии — не могло, конечно, быть и речи; но внутренняя, идеологическая борьба с крайним марксизмом-большевизмом велась довольно интенсивно: иногда в закрытых или полузакрытых собраниях, иногда в печати.
Все это не такая давняя история, и примеров можно бы привести сколько угодно. Случаи бывали самые разнообразные. Кое-кто, я думаю, еще помнит появление в Петербурге некоего «старца» Щетинина. Появился он вместе с Распутиным, но дороги их разошлись: Щетинин стал действовать в рабочей среде. Приобрел там множество «учеников» и «учениц»; но довольно скоро, впав сам в некоторые крайности своего «учения», вызвал скандал и был втихомолку убран.
Адепты остались и… тотчас поступили в ведение одной большевистской группы (с Бонч-Бруевичем), которая занялась их дальнейшим воспитанием. Мы сначала недоумевали: дальнейшим? Можно ли воду Щетинина перевести на мельницу Маркса? Но раз, в частной квартире, мы встретились с несколькими щетининцами и щетининками (рабочими). Это было очень скоро после исчезновения «учителя». Тут же находились и главный «апостол» Щетинина — Легкобытов, вертлявый, щупленький мужичок, тоже из рабочих, с юга, — и новый один «попечитель» круга, интеллигент-большевик. Последний все время молчал. Щетининцы охотно и наивно рассказывали, что, хоть не решались сначала — «выбросили иконы»; что «женщина тоже должна свой пай иметь» и «с кем захочет — пойти» (ибо она — «сосуд»); что жить следует «сообща», не глядя на имущество (его «нести в сообщность»), и что «правда не во дворцах, а в хижинах». Апостол — Легкобытов заливался соловьем, изъясняя «учение». Под рукой имел целые ремингтонные книжищи и даже печатные брошюрки. Щетинин, хотя грамотности был вроде распутинской, любил «письменность»; и сам старался, и другие с его слов, «к порядку», записывали учение.
Оно сразу ошеломляло. Казалось непроходимой ерундой, какой-то свалкой отвлеченно-возвышенных и туманно-священных словес. Однако взялись же отсюда «правила» (лозунги?), повторяемые молодой работницей?
И стоило с кое-каким терпением вникнуть в торжественную галиматью, в полусумасшедшую, самородную, демагогию, что сделалось понятным, почему большевизм хочет половить своей рыбки в этой мутной воде. Ничего «религиозного» в Учении Щетинина, несмотря на прикрытие «священными» словами, не было. Или, впрочем, было: ровно столько же, сколько в учении Ленина — Маркса. Разнствуют лишь «священные» слова. А в сути, до мелочей, оба «учения» оказывались подобными.