Так как на «пророческие глаголы» я не претендую, то сознаюсь: говоря о важнейшем дефекте талинского мышления (об отсутствии понятия «личности» человеческой), я думаю больше о других, нежели о самом Талине. Другие, может быть, поймут, как печален и опасен этот дефект. Простого соображенья достаточно, чтобы увидеть, как он влияет даже на работу в области чисто общественной. С муравьиным идеалом строить общество не из особей, а все-таки из людей — что выйдет? Заранее можно сказать, что не выйдет ни муравьиного гнезда, ни человеческого общества. При слепой удаче, реально выйти из этого может только нечто, довольно страшное: общество «человекообразных».
На вопрос о «фашизме», затронутый вскользь Талиным, я непременно как-нибудь отвечу. Вопрос не коренной, но важный; и опять не Талину, а скорее другим, — со слухом более тонким, — я скажу, что такое для «третьепутников» фашизм; каким они его видят, как определяют.
Если правые назовут это определение — левым, а левые — правым, не беда: лишь бы ясность и точность, даже в детальном вопросе, не пострадали.
Но об этом в другой раз.
«ЗНАК». О Владиславе Ходасевиче
О, бедная душа моя! О, сердце, полное тревоги! О, как ты бьешься на пороге… Тютчев
Книга стихов… Все знают, что такое стихи. Но редким приходит в голову, что стихи, кроме всего прочего, еще клюг к двери самой потаенной: к сердцу и душе человека. Ключ, кажется, единственный… Правда, и с ним можно только приоткрыть дверь, только заглянуть в нее: кое-что схватить, кое о чем догадаться, кое в чем ошибиться, — о, непременно! — ведь все увидеть нельзя; войти — нельзя.
Я говорю, конечно, не о всяких стихах: только о стихах — «страшном даре», и о человеке, этим «страшным даром» обладающем. Как-то не очень хочется называть его «поэтом»: слово расширили, растянули, приходится обставлять его прилагательными: «настоящий», «истинный», «большой», «небольшой»… А это уж не то: в первоначальном значении, или поэт просто, или не поэт. Поэт — и значит стихи его «страшный дар» и (тоже, пожалуй, страшный) ключ к его человечеству; приподнятое покрывало с лица человека в его цельности, в жизненной его трагедии.
Хочет ли человек вообще, чтобы покрывало это приподнималось? И не хочет, и в то же время страстно хочет. А в человеке-поэте (буду уж употреблять слово, раз другого не выдумали) жажда «сказать себя» так повелительна, что он открывается даже тогда, когда об этом не думает, не знает, даже тогда, когда уверен, что просто пишет шутливое стихотворение «на случай», в альбом.
«Сказать себя»… кому? Другим? Нет; повелительная стремительность, из темных глубин идущая, так цельна в первом движении, что не вмещает мысли о «других». Вначале только одно: