А Мандельштам и Гумилев — не могут идти в счет: перед моими глазами лежало несколько стихотворений первого, — и как же было не увидеть, что в них «что-то есть?». Одно-единственное стихотворение второго мне принесла, без подписи, какая-то барышня в Париже. Гумилева тогда не знали; имя лишь напомнило бы мне, может быть, каменную фигуру молодого монархиста в подпирающих щеки воротничках; но, подписанное или неподписанное, нельзя же и тут было не увидеть, что это стихотворение, при его еще несовершенстве, принадлежит — поэту?
А вот три встречи, и даже не совсем мимолетные, с очень юными людьми, в которых, по моим гаданиям, были несомненные «задатки».
Во-первых — семнадцатилетний, худенький Део, «мальчик в пелеринке», как мы его называли. В нем все было необыкновенно и как-то поражало. Не то, что стихи его были гениальны; нет, но на них, и на нем самом, равно, лежала странная печать. Зерно, — только зерно! — высокой талантливости казалось мне в нем несомненным. Одна литературная эрудиция этого шушинского реалиста, полуармянина, чего стоила. Если знать, что Шуша — откуда он впервые попал лишь в Кисловодск, — забытый городок в горах, почти без дороги, живущий лишь перманентными внутренними революциями, — то бедный реалист Део не мог не казаться чудом. Большой нужен дар любви, чтобы добиться такого проникновенья, таких знаний Даже всей истории русской литературы! — В 17 лет, в Шуше, он сумел стать богаче в этом отношении хотя бы нашего петербургского С. Венгерова.
Щуплый, скромный, но не застенчивый, он производил бы впечатление вундеркинда, если б не прорывалась в нем, все-таки, и нормальная молодость: естественная путаница в «философских» рассуждениях, или заносчивая радость жизни:
И звенит над миром сонным
Юность гордая моя!..
А потом опять собранно, с какой-то осторожной заботой, — еще естественно несовершенные стихи:
…Мы не умеем слышать. Мы не умеем видеть.
Мы видим только злые и грубые черты.
В обычности, — ее мы привыкли ненавидеть, —