Сторожиха-кормилка говорит — в два дня свернуло. Уж она к доктору его, уж она и то, и се… Сама очень жалеет. Стоит теперь тут же, около Машки, в ковровом платке, и девочку свою взяла, Машка на нее не сетует; что ж, видно уж судьба.

Егорушка желтенький, ресницы склеились, и все-таки хорошенький. Маленький-маленький, носик тонкий, из-под чепчика на лоб падает вьющаяся светлая прядь.

"Мальчик-то какой… Кудрявенький… Илюшечка…" — думает Маша тупо теми же словами, как всегда о нем думала. Когда крестили, все хотела сказать батюшке, чтоб Ильей назвал, а батюшка дал имя Георгия. Вышел Егорушка, но для Маши он в мыслях — Илюша.

Читает нараспев священник, частит дьячок, сторожиха сморкается, а Машкины мысли все ползают около ее "мальчика кудрявенького". Вот закопают его сейчас, и не будет… Ничего не будет, как не было ничего.

Родился он после нового года. Машка уж не на старом месте жила: там — съела Степанида. Новые господа попались ничего. Барыня Машку заметила, расспросила мельком, и говорит: ну, мы теперь уезжаем, тебя не гнать же, оставайся при квартире с кухаркой, а приедем — ты уж тут справишься.

И уехали. Машка стала жить. О воспитательном справлялась. Жить было ничего. На дворе только страмили, а то ничего, и кухарка женщина добрая, самой доводилось.

За последнее время, перед родами, Машка совсем об Илье не стала вспоминать: сгинул — и сгинул; сквозь землю точно провалился; точно он ей во сне привиделся; одна смутная память о нем, какой он. По осени, когда она еще на старом месте жила, — еще скучала, хоть не признавалась. По осени вышел раз такой случай.

Шла Машка в сумерки по Загородному с Анютой из двадцать четвертого. И видит — стоят у самой панели санки (только первый снег выпал), а в санках — Илья.

Он. Серая мерлушковая шапка на лоб надвинута, его глаза веселые.

Машка и себя не помнит, кинулась к саням.