Но если Бунин связан с русской землей, с народной Россией той таинственной внутренней связью, которая позволяет ему чувствовать боль ее как свою боль, — Бунин, при этом, зорок. Он видит, — ни один, может быть, писатель не обладает столь острыми глазами, — и рассказывает то, что видит. Острота зрения у Бунина — это первое, что поражает читателя.

Рассказывает? Нет, он даже не рассказывает; он незаметно, тихо, вводит читателя туда, где сам находится, заставляет его видеть то, что сам видит. И, конечно, увидев, рядом с Буниным, эти блески «оловянной» после дождя дороги, эти тихие Цвета и светы, читатель начинает чувствовать запах конопли, слышать человечьи голоса… В этом смысле некоторые рассказы

Бунина почти магичны. Он не говорит о физических ощущениях — он их дает. Из неуловимых, мелких черточек, теней и звуков сложившаяся — вдруг наваливается тоска, точно камень стопудовый. И, кажется, никогда из-под него душе не вывернуться. Но вот крикнул что-то девичий голос и всколыхнул ночь, и разбудил неясную весеннюю радость. Радость погаснет. Придет длинная-длинная скука, тягучая, как полевая межа… Хотите или не хотите — вы пойдете за Буниным и в эту скуку, пойдете куда он ни поведет, до конца.

Такова власть художника Бунина, прозрачная и тихая сила его языка.

Это много? О да, конечно, очень много. Эта художественная магия, или это мастерство, как называют иные, бесспорное для всех, дало ему сначала общее признание, затем, почти незаметно, его прочную, нешумную славу. В сравнительно молодые годы — Бунин уже академик, и не было журнала, который не мечтал бы украсить свои страницы хоть самым коротеньким его рассказом.

Но — надо сказать правду — как раз это самое художественное мастерство, сила художественного рисунка, это чересчур острый взор, — не то что отталкивали от него, но оставляли в иных — чувство неудовлетворенности, в других — даже обиды. Простые души хотели любить Бунина, но почему-то любить не могли. Самые глупые и злостные выдумывали, что он то «холоден, как лед», то «ненавидит народную Россию и клевещет на нее» и тут же, кстати, старались и неуязвимую художественную форму его опорочить, найти подражательность. Критики поумнее, отдавая должное художнику, прибавляли: да, он удивительный описатель… Но быть замечательным описателем — довольно ли, чтобы быть и замечательным писателем?

Все это было, конечно, несправедливо. Но какая-то правда скрывалась за неточными и неверными словами.

Говоря совершенно грубо, от Бунина бессознательно хотели тенденции. И правильно хотели, ибо, если это требование перевести на язык иной, не грубый, отбросив слово «тенденция», — мы скажем: от писателя с таким громадным даром виденья ждали отношения к тому, что он видит. А еще глубже, еще вернее — жаждали ощутить замечательного геловека в замечательном писателе.

Любить — можно только человека. Мы любим человека, даже любя писателя. А такого божественно-земного, земляного писателя, вдвигающего нас в плоть мира, заставляющего коснуться ее, почувствовать ее, — такого писателя, как Бунин, не любить нельзя, но любить, безлико, отвлеченно, картинно тоже нельзя.

В чем же дело? Кто виноват? Читатель, всегда завороженный, но нередко оставляющий книгу Бунина с недоуменной и безысходной тяжестью на сердце, — или Бунин?