Вы дали мне честное слово, что в Париже не увидите ваших знакомых, что уедете через два дня. Вы, без моей просьбы, сказали, что не произнесете моего имени и не будете говорить обо мне. Вы солгали мне, что не знаете адреса вашей знакомой. И вы телеграфировали ей с дороги, вы поселились в ее отеле, вы провели в Париже неделю -- ровно неделю -- вы купили три дюжины фотографий (они здесь очень дороги) -- и вы говорили обо мне... Вы рассказывали про меня вещи, которые... вы..., но достаточно, мне стыдно, не верю очевидности, не понимаю, мне кажется, что я сплю... Мне странно теперь, что я надеялась на какую-то деликатную нежность с вашей стороны, на что-то человеческое. Конечно, вы прежде всего подчинены чувству мелкого эгоизма, но я думала все-таки, что вы человек, достойный доверия. Я предчувствовала, что Милан будет роковым, -- но, клянусь вам, я не знала, что вы способны так глубоко, так незабвенно оскорбить меня. Я не говорю о любви, я знаю, что вы не любили меня. Но сознание собственного достоинства не должно было позволить вам поступить так, как вы поступили, во всех глубоко постыдных для вас подробностях.

Никогда больше не могу думать о вас с прежним уважением -- это верно, как то, что я люблю мою мать. Вы мне страшны..., если вы способны были на все, что вы сделали, вы способны еще на многое..., на многое за моей спиной.

Вы знали и знаете, что оскорблять вы меня можете безнаказанно. Я никогда не сделаю против вас ничего..., я слишком люблю и уважаю себя. Все, что вы сделали, пало только на меня, сделает смертельный вред только мне, только моей душе, моему телу, всему моему существу, которому жизнь не дает отдохнуть от безумных обид и ран. И вы, зная эту безнаказанность, зная, что вы будете целы и только я, может быть... да и то, может быть, не узнаю... Господи! Что это такое? Неужели это вы -- и это я? Какой позор, какая грязь! Но довольно. Бог с вами. Вы знаете, что вы сделали со мною, со всем, что было или, вернее, казалось мне красивым. И знайте, что пока я дышу, я не перестану страдать от боли этого низкого и лживого оскорбления. Все, что случится дальше -- следствие ваших действий. Помните мои слова, когда услышите обо мне. Я прощаю вам, ибо "вы не ведали, что творите". И желаю вам, для вашего блага, чтобы вы никогда не поняли, что сделали и чтобы никогда, никто... так с вами..., как вы со мной.

75

6 июля [18]96 г., утром.

Все люди несчастны, потому что, как вы сами сказали, им, каждому в самом, слишком тесно. И в сущности их горькие ощущения почти одинаковы. Если вам больно -- а вам непременно больно -- то вы знаете, понимаете и вникаете, когда захотите вникнуть, как больно мне. Этого хотения у меня больше, чем у вас, вот мое горе. Но все-таки не могу жаловаться вам. Пусть моя боль останется при мне, во мне, как многое остается в душе человека, о котором некому подумать. Вы меня оскорбили в вашем письме намеками (и даже не намеками, а прямо), вы бросили мне в лицо фразу об Андреевском23, которой вы сами не верите. Потому что вы знаете (и без всяких сомнений), что я ездила в город не для Андреевского и видеть его не могла. Значит об этом рассуждать не стоит, и напрасно вы это написали, так разве, со зла, чтобы побольнее обидеть? Каждая ваша, малейшая даже, неприятность, неловкость с Д[митрием] С[ергеевичем] ест всю мою душу, как самый сильный яд, и, конечно, ни на вас, ни на него она не действует с такой силой, как на меня, словом -- для меня это хуже всего на свете. Я правую руку отдала бы, чтобы никогда ничего подобного не случалось. Вы меня недостаточно угадываете в этом отношении. Ваших слов в последней книжке Д[митрий] С[ергеевич] не читал -- он был расстроен огромной, внезапно свалившейся на нас неприятностью, о которой и я тогда только что узнала. Упрекнула же я вас за те ваши слова от себя, потому что лишь они неприятны, как никакие обо мне самой, неприятны от одной мысли, от тени, от возможности какого то ни было неудовольствия между ним и вами -- потому что я помнила другие дни во Флоренции, когда я была близка к последнему отчаянию (вы этого не заметили). И я испугалась повторения той боли. У меня была мысль: вот, он не хочет понять, что для меня ужаснее, мучительнее, стыднее всего, он разрушает все, что я созидаю, не жалея меня, только одну меня, потому что я одна терзаюсь в болезни неловким, нехорошим взором между вами, вашей ненужной (простите!) литературной педантичностью и его несдержанным, детским и болезненным самолюбием и подозрительностью человека, чующего врага. Мне было горько, что вот вы опять продали минутный покой моей -- пусть мелкой, пусть бессильной -- души за какую-то "правду", за несколько мимоходных, мало необходимых слов, -- хотя "правда", по-моему, прежде всего в том, чтобы не сделать другому такой боли, какую вы знали, что сделаете мне. Не могу верить, чтобы вы не знали. Судите и осуждайте меня за нее, за эту боль, за то, что мне легче с вами пять раз поссориться, чем чтобы между вами полслова проскользнуло. Вот отчего я и сказала вам тогда несколько слов. Вы не могли на них обидеться. И все это, повторяю, касалось одной меня, шло от меня, ибо он и прочитать этого не успел. Неприятность, о которой я упоминала, заставила Д[митрия] С[ергеевича] ближе к сердцу принять опечатку. Слова его и все это было мне так невозможно неприятно (опять), что я нарочно решила в этот момент расстаться, чтобы прервать тень удовольствия. Я не обедала в тот день. Пока Д[митрий] С[ергеевич] спросил себе обед на Михайловской, я побежала в магазин, где и написала вам письмо... не "доброе", как вы говорите, а жаркое, полное отражениями тех чувств, которые меня тогда схватили. Это был кусок моей души, вот что это было -- а вы говорите "доброе письмо"!

Всем, что произошло, вашими сегодняшними злыми словами (разве не злые были слова, скажите от сердца? "Я вам не нужен"... "не покажусь"... "не приеду"... да и все другие) -- вы меня так убили, что я почти не дышу, ничего около себя не понимаю и не верю, что еще могу писать хотя бы это письмо. Я было начала повесть (не глупо ли надеяться на спокойствие души?) -- но получив вашу записку, даже забыла, о чем я думала и что хотела сказать. Сижу, как мертвая, у себя, и удары по голове возбуждают почти одно удивление, уже не боль. У меня сердце "обшарканное горем"24, как я вчера прочитала у Достоевского. И даже не горем, а оскорблениями людей, жизни... вы теперь знаете все. Впрочем, что новое я вам сказала? Вы и без письма должны были угадать, что вот я сижу, как мертвая, забыв слова, а вы знаете, что нужно, чтобы я воскресла и все-таки, вместо этого, в ответ на "кусок души", посылаете недобрые листы... Воля ваша -- и я в вашей воле.

76

[1896 г.]

-- "...Нужен ли я вам? Не верю".