Геннадию почудилась легкая насмешка в последних словах. Он думал обидеться, но как-то не посмел. Невольная почтительность и даже робость перед Сменцевым связывали его; он злился и раздражался на себя, но ничего не мог поделать. Относительно того, что «папашку-то Сменцев за нос водит», Геннадий не сомневался и этому сочувствовал. «Однако же слишком хитер, и что за иеромонах приедет и зачем, не разберешь».
Когда уже подошли к самой калитке, Геннадий сделал новое усилие победить робость и проговорил, ни к селу, впрочем, ни к городу:
— Всякая общественная пропаганда должна иметь ясную общественную идею. Самую ясную и определенную. И вот, собственно, идея-то ваша… То есть я хочу сказать, что она не совершенно ясна…
— Вам, может быть, рано? — тихо и осторожно сказал Роман Иванович, пропуская Геннадия вперед и запирая калитку.
— Что это — рано?
— Да вот… насчет ясности общественных идей. Вы на втором курсе… Надо заботиться о том, чтобы к окончанию университета у вас были ясные общественные идеи; не превратились бы в ясные идеи… обывательские.
— Как вы можете?.. — вскипел Геннадий, но осекся: они были уже во дворе, в двух шагах от флигеля. А на крыльце флигеля, на ступеньках, сидел Флорентий и что-то с жаром, но не громко, говорил стоявшим подле него людям.
Погода начинала разгуливаться. Бледное, точно заплаканное солнце то и дело вылезало в прорывы туч, бледно золотя короткую, обшмыганную, еще мокрую травку, которой зарос двор.
— Геннадий, здравствуй! — весело сказал Флорентий. — Пройди, коли хочешь, в комнату, подожди. А ты, Роман, узнаешь? Это все наши, пчелиные. Дедушка Акимыч, он с богомолья только вернулся.
— Ты Мишин дедушка? — ласково спросил Сменцев.