Литта слушала плохо. Все присматривалась к своему соседу и соображала, кто бы это мог быть. Так одетых людей — не то «по-мещански», не то богато по-мужицки — она уже встречала в салоне бабушки. Блестящие сапоги бутылками, синяя шелковая рубаха. Не стар — лет тридцать, тридцать пять. Голова острая, яйцом; и оттого, что черные волосы плоско ложатся все от темени вниз, вниз, и растут низко, — голова кажется в черной монашеской скуфейке. Мужицкий нос, — дулей. Складки на щеках, складки над переносицей. От складок лицо — не поймешь, скорбное ли очень, лукавое ли очень. Надвое. Порою мужичок с усилием морщил нос, особенно сжимая, складывая губы, и «скорбность» сильнее проступала; но забывался, поглаживая длинную, редковатую, кустиками растущую бороду, — и вновь лукаво и хитро змеились складки на лице, выдвигались вперед мокрые, мягкие губы. Вот он поднял на Литту глаза. И они надвое: мутные — и яркие, серо-голубые, оловянные — и усмехающиеся.
Тихо протянул он черноватые пальцы и дотронулся до розы, приколотой к Литтиному поясу. Роза уже успела поблекнуть, и два листа упали на пол.
— Что это у тебя, беленькая, а? Розочка? Опадает уж. А люблю я цветочки. Небось, и ты любишь?
Он сказал так тихо, — при общем говоре слышала его только Литта. Смутилась от неожиданности. И в ту же секунду поняла. Выбранила себя за рассеянность, за недогадливость. Да ведь это Федька Растекай! Тот самый, о котором так много она слышала, который бывал и раньше у графини, — только без нее. Вот он, значит, какой.
Невольно улыбаясь, с любопытством глядела на него, забыла ответить.
— Что же сокол-то наш ясный нынче молчит да сзаду прячется? — продолжал между тем Федька и дернул головой влево.
— Вы молчите, так уж мне и Бог велел, — услышала Литта ровный голос Сменцева позади себя.
Обернулась. Да, он. Незаметно вошел во время разговора и сидел теперь в тени, за креслом княгини Александры Андреевны. Только что полушепотом они обменялись несколькими фразами.
— Я — что ж? Я человек маленький, куда уж мне в такие резолюции вступаться, — прищурился Федька и погладил шелк своей рубашки. — Да постойте; помолчу-помолчу, а потом и поговорю.
Он произнес это уж совсем громко, и тотчас же случилось, что спорящие замолчали, внимание обратилось на него.