— На метро мы все равно опоздали, — говорил он, укутывая Мету в какой-то жалкий черный бурнусик. — Давайте пройдемся пешком, по дороге извозчика возьмем.
Было тепло, черно, нежно, чуть-чуть туманно. Сменцев любил и знал Париж, — когда-то прожил в нем много месяцев подряд. Любил его асфальтовую, грифельную серость, его зимние, бледно-желтые закаты, любил огни ночные и человеческое мелькание, а главное — особенные, веселые парижские запахи любил он. Не очень плохие и не очень хорошие, разнообразные, но все — веселые, о чем-то беззаботном, пустом, забавном и бодрящем, лукавом и бесцельно-легком говорящие. В Петербурге нет и не может быть ни одного такого запаха. Там другие. И в Москве другие, хотя не петербургские.
Даже вода Сены пахнет иначе, нежели невская. Даже сам дождик, кажется, и в нем дыхание иное; даже в тумане — свой, весело подмигивающий, слабый аромат.
А Сменцев шел под руку с худенькой революционеркой Метой, и они говорили о России, о России.
«Не русская она, Мета Вейн, — думал Сменцев, — имя не русское, кровь не русская, язык исковерканный, — а ведь вот до чего вся русская, вся, до конца, не здешняя, — а именно русская. И поймет, скажи ей умело, зацепи ее, — самый дух русский, правду его мятежную. Через мятежность сердцевину ухватить. Золото — этакие Меты. Что Ржевский думает? Кисляй он или не умен».
Давно прошли мимо огненных гирлянд, поднимающихся к Трокадеро. А вот и узенькая каретка задремавшего извозчика.
— Поедемте.
Внутри тесно, темно, сыровато, пахнет застарелой сигарой… ничего, это тоже лукавый и веселый французский запах. Когда в окна падает фонарный луч, Сменцев видит на секунду блестящий взор Меты. Опять они говорят о России, о России…
Впрочем, рассказала много Мета и о себе. Она теперь доверчива, как девочка. И разве не права? Разве лгал ей, разве лжет когда-нибудь Роман Иванович?
Мудрый обман — другое дело; но ложь — никогда, ни в чем. Ложь не мудра, ложь — предательница.