Понемногу Есенин оживляется. За столом теперь так тесно, что места не хватает. Писатель, тоже "из народа", совсем не юный (но, увы, не "знаменитый"), присоединился к Есенину, вовлек его в разговор о деревне, -- чуть ли не оказались они земляками. В молодом Есенине много еще было мужицко-детского и не развернувшейся удали -- тоже ребяческой. Кончилось тем, что "стихотворство" было забыто, и молодой рязанец, -- уже не в столовой, а в дальней комнате, куда мы всем обществом перекочевали, -- во весь голос принялся нам распевать "ихние" деревенские частушки.

И надо сказать -- это было хорошо. Удивительно шли -- и распевность, и подчас нелепые, а то и нелепо-охальные слова -- к этому парню в "спинжаке", что стоял перед нами, в углу, под целой стеной книг в темных переплетах. Книги-то, положим, оставались ему и частушкам -- чужими; но частушки, со своей какой-то и безмерной, и короткой, грубой, удалью, и орущий их парень в кубовой рубахе, решительно сливались в одно.

Странная гармония. Когда я говорю "удаль" -- я не хочу сказать "сила". Русская удаль есть часто и великое русское бессилие.

-----

А затем Есенин пропал... если не с горизонта нашего, то из нашего дома.

Его закружила, завертела, захватила группа тогдашних "пейзанистов" (как мы с Блоком их называли). Во главе стоял Сергей Городецкий. Он, кажется, увидел в Есенине того удалого, "стихийного" парня, которого напрасно вымучивал из себя во дни юности. С летами он поутих, а к войне вся "стихийность" Городецкого вылилась в "патриотический пейзанизм".

Есенин стал, со своей компанией, являться всюду (не исключая и Рел.-Фил. Общества), в совершенно особом виде: в голубой шелковой рубашке с золотым пояском, с расчесанными, ровно подвитыми, кудрями. Война, -- Россия, -- народ, -- война! Удаль во всю, изобилие и кутежей, -- и стихов, всюду теперь печатаемых, стихов неровных, то недурных -- то скверных, и естественный, понятный, рост самоупоенья, -- я, мол, знаменит, я скоро буду первым русским поэтом, -- так "говорят"...

Неприглядное положение Есенина -- в этот и последующий период времени -- имело, конечно, свою опасность, но, в сущности, было очень обыкновенно. И у другого, в девятнадцать лет, закружилась бы голова. У русского же человека она особенно легко кружится...

Но тут подоспели не совсем обыкновенные события.

Что было с Есениным за все эти дальнейшие, не короткие, годы? Не трудно проследить: на фоне багровой русской тучи он носился перед нами, -- или его носило, -- как маленький черный мячик. Туда -- сюда, вверх -- вниз... В. В. Розанов сказал про себя: "Я не иду... меня несет". Но куда розановское "несение" перед есенинским! Розанов еще мог сказать: "Мне все позволено, потому что я -- я". Для мячика нет и вопроса, позволено или не позволено ему лететь туда, куда его швыряет.