Бабушка кузин слушала с умилением и вздохнула. Старшая кузина, Юля, показала головой: да ты уж не в дьячки ли собрался? А она, -- Марья Ивановна, -- хоть бы что. Я задыхался от волнения; взглянул на нее... ничего. И смотрит в сторону (впрочем, может быть, и на меня, только выходило, что в сторону).
Уроков я учить не прекратил (подземная-то связь осталась же), но к своей любви стал искать и других подходов.
Не правда ли, странно, что с любовью всегда хочется что-то сделать? Зачем? Разве не блаженство просто сидеть у кузин в темненькой столовой, смотреть украдкой на черную бархатку, на серые глаза, или даже не смотреть, только знать, только всем собой до дна чувствовать, что она -- здесь? И разве не блаженство дома, в постели, в темноте, плакать от сладкой боли своего одиночества и от непонятности, невыразимости любви?
Конечно, блаженство. Но свойство любви, должно быть, никаким блаженством не удовлетворяться. Любовь не стоит на месте. А так как я не знал, что с ней делать, и ровно ничего от Марьи Ивановны не желал, то поневоле и обратился на себя: тут, как раз, и Жюльен Сорель стендалевский подвернулся.
А вдруг эта любовь (недаром -- вторая!) дана мне для выработки характера? Как испытанье себя дана, а вовсе не для того, чтоб млеть и робко пылать, утопая в мальчишеском блаженстве? Я должен -- действовать, во всем побеждая себя, наперекор себе. Не могу слова сказать Марье Ивановне -- должен! Не могу подумать ей руку поцеловать (да и не хочу вовсе) -- заставлю себя! И наконец -- (это уж последнее, о чем я помышлял с дрожью отчаянья, самое немыслимое) -- может быть, я и признаюсь ей, что люблю?..
Дальше не шел, но и этого было достаточно, чтобы погрузиться в полный ужас. Задача, которую я себе задал просто придавила меня. Даже показалось вдруг, что я Марью Ивановну немножко разлюбил. Но нет, брат, шалишь! это хитрость перед собою, чтобы увильнуть. Жюльен бы постыдился... Уж как решил -- так и сделаю. Умру, а сделаю... ну если не до последнего, т. е. не до признания, то все-таки...
Нас распустили на две недели, на Пасху. Весна стояла гадкая, холодная, серая; коричневый снег -- каша с водой, и сверху что-то падало тонкое, острое. Я шлялся по улицам, затуманенный своими мыслями; проваливался в лужи; шел -- неизвестно куда; и назад возвращался.
У церкви, у посудной лавки, вдруг меня что-то как бы толкнуло: она! Ведь вот, никогда раньше не встречался на улице. Явное указание.
В черной барашковой шапочке, косы поверх шубы, щеки красные.
-- Марья Ивановна! -- сказал я твердо и громко (ужасно громко). -- Мое почтение. И всего вам хорошего. То есть, простите, как поживаете?