Однако, после нескольких заседаний, и он, и жена его — исчезли. Да так, что и к нам Блок перестал ходить.
Встречаю где-то Л. Д-ну.
— Отчего вас не видно на Гагаринской? (Там собиралась секция.) Надоело? Заняты?
Ответ получаю наивно-прямой, который сам Блок не дал бы, конечно: на Гагаринской говорят о том, что. должно быть «несказанно».
В наивном ответе была тень безнадежной правды; и мы поняли, что ни в каких «секциях», даже самых совершенных, Блок бывать не будет и бывать не может.
* * *
В эти годы, такие внешне шумные, порою суетливые, такие внутренне трудные, тяжелые и сосредоточенные, я помню Блока все время около нас, но не с нами; не в нашей жизни — а близ нее. У меня была потребность видеть его; очевидно, была она и у него, — он приходил часто. Но всегда один и тогда, когда мы бывали одни. Приходил надолго; мы засиживались с ним — иногда и наедине — до поздней ночи. Читал мне свое или просто говорили. о чем? Не о стихах, не о людях, не о нем, — а то, пожалуй, и о стихах, и о людях, и о нем, в особом аспекте, как 3ber die letzten Dinge — как «о самых важных, последних вещах» — около них, разумеется.
Нам, конечно, известно было то, что говорили о Блоке: говорили, что он «кутит». нет, что он пьет, уходя один, пропадая по целым ночам. Удивлялись: один! Точно это было удивительно. Неудивительно; а если важно — то не само по себе, а вот то, что тут опять и блоковское одиночество, трагичность — и «незащищенность». от рока, от трагедии?
Между нами разговора об этом не было. Да и зачем? Были его стихи.
Еще менее, чем о нем, говорили мы обо мне. Никогда, кажется, слова не сказали. Раз он пришел — на столе лежала рукопись второй книжки моих стихов, приготовленная к печати. Блок стал смотреть ее очень внимательно (хотя все стихи он уже знал давно).