Интеллигенция силой вещей оказалась на ЭТОМ берегу, т. е. на правительственном, кроме нескольких: 1) фанатиков, 2) тщеславцев, 3) бессознательных, 4) природно-ограниченных. В данный момент и все эти разновидности уже не владеют толпой, а она ими владеет. Да, Россией уже правит «митинг» со своей митинговой психологией, а вовсе не серое, честное, культурное и бессильное (a-революционное) Bp. пр-во. Пока, впрочем, не Россией, а лишь Петербургом правит; но Россия — неизвестность.

Контакта с вооруженным митингом у нас, интеллигентов правительственной стороны, очень мало и через отдельных интеллигентов-выходцев, ибо они очень охраняют «тот берег».

Есть еще средняя часть, безвластная абсолютно: распыленные эсеры, например. Они «туда» лишь вхожи. Большинство из них просто в ужасе, как Ив. Разумник и Мстиславский.

Керенский — сейчас единственный ни на одном из «двух берегов», а там, где быть надлежит: с русской революцией. Единственный. Один. Но это страшно, что один. Он гениальный интуит, однако не «всеобъемлющая» личность: одному же вообще никому сейчас быть нельзя. А что на верной точке сейчас только один — прямо страшно.

Или будут многие и все больше, — или и Керенский сковырнется.

Роль и поведение Горького — совершенно фатальны. Да, это милый, нежный готтентот, которому подарили бусы и цилиндр. И все это «эстетное» трио по «устройству революционных празднеств» (похорон?) весьма фатально: Горький, Бенуа и Шаляпин. Ивто же время, через Тихоно-Сухановых, Горький опирается на самую слепую часть «митинга».

В России, по газетам, спокойно. Но и в Петербурге, по газетам, спокойно. И на фронте, по газетам, спокойно. Однако Рузский просит прислать делегатов.

Бывают моменты дела, когда нельзя смотреть только на количество опасностей (и пристально заниматься их обсуждением). А я, на этом берегу, — ни о чем, кроме «опасностей революции», не слышу. Неужели я их отрицаю? Но верно ли это, что все (здесь) только ими и заняты? Я невольно уступаю, я говорю и о «митинге» и о Тришке-Ленине (о Ленине — это специальность Дмитрия: именно от Ленина он ждет самого худого), о проклятых «социалистах» (Карташев), о фронте и войне (Д. В.) ио каких-то планомерных «четырех опасностях» Ганфмана.

Я говорю, — но опасностей столько, что если говорить серьезно обо всех, то уже ни минуты времени ни у кого не останется.

Честное слово, не «с заячьим сердцем и огненным любопытством», как Карташев, следила я за революцией. У меня был тяжелый скепсис (он и теперь со мной, только не хочу я его примата), а карташевское слово «балет» мне было оскорбительно.