4

Мы рассчитывали быть в начале мая уже в России. Но вот середина мая, а мы — в Париже! В новом для меня Париже, с совсем еще новенькой Эйфелевой башней, — ведь ее не так давно, к последней выставке построили. Еще и парижане к ней не привыкли.

Что же случилось?

Случилось, что пришло в Рим очаровательное, нежное письмо Плещеева: раз уж мы за границей — как не приедем к нему? «…Ну, хоть ненадолго, если б вы знали, как тут хорошо! Май — лучший месяц в Париже. Приезжайте прямо в мою гостиницу…»

Гостиница эта оказалась отелем Mirabeau (тогда еще не перестроенным). Широкий балкон плещеевских апартаментов выходит на улицу, и прямо передо мною — скромная золотая вывеска «Worth». Налево сереет Вандомская колонна, внизу весело позванивают бубенчики фиакров.

— Правда, хорошо? — спрашивают нарядные дочери Плещеева, показывая мне «свой» Париж. — А как вас папа ждал!

Старик тоже с нами. А потом мы пьем чай на круглом столе, в салоне. Алексей Николаевич оживлен. Очень обрадовался мне — да и я ему. В нем, впрочем, есть какая-то перемена. Не та, что вот, вместо низенькой залы на Спасской, он сидит в кресле лучшего парижского отеля на rue de la Paix. Но он похудел, осунулся и в кресле сидит тяжелее; он, несмотря на оживление, больше «старик», чем был в Петербурге, когда взбирался к нам на пятый этаж.

Но это еще едва заметно. Париж его «расшевеливает», говорит он, как вечная молодость. Дома не сидится. Мы ходим с ним по улицам, едем в Булонский лес, а вечером — в кафе des Ambassadeurs, где молоденькая, тоненькая diseuse[273] в черных перчатках, Ivette Guilbert, производит фурор.

Бывает, что обед особенно вкусен (а Плещеев любит покушать); раз, после особенно плотной трапезы, он сказал: «Ну, теперь ведите меня в assommoir!»,[274] — и тотчас же сам добродушно расхохотался над собой:

— Тьфу ты, я хотел — в ascenceur![275] А лакеи-то глядят на меня: обедал-обедал, и вдруг еще ведите старика в ассомуар!