— Казнить! — заревела волна бабья, и тысячи рук потянулись к Степану. — Казнить его!..

Мигом сорвали со Степана одежду бабы, в ярости в клочья раздернули, — ажь жаль ему добра стало: пиджак из шинели два века выносил бы.

— Казнить его! — ревели. Степана разорвали бы на части, да выскочила на трибуну Брюховна — бабенка бедовая, глаз-огонек.

— Стой, бабы! Жаль, не мой кобель попал первым — ладно не уйдет и он! Слушайте, бабы, — это первый попал к нам из наших извергов борзых, — давайте для примеру, чтоб другим неповадно было, не дадим ему во-веки больше знать счастье мужнее. Пусть узнает да и другим скажет, — каково это. Пусть не знает он ни любви, ни ласки нашей бабьей во-веки. За Дарью, бабы, за побои ее, за участь ее горькую, за то, что не хотел он в ней видеть друга и человека, отомстим ему — выложим как жеребенка, сделаем его, бабы, мерином!

— Согласны! — взревели бабы.

И видит Степан, — не бабы перед ним, а сущие ведьмы.

Сорвали с него бабы рубаху, повалили наземь, рвут штаны солдатские ватные — с тремя рядами заплат, перед носом пуговица мелькнула медная, с Карпат привезенная. Вяжут ему ноги ремнем коновальским, над глазами инструмент мелькнул страшный — приготовились.

Сжался Степан в комочек, похолодел, попробовал двинуться, — ноги и руки скованы. Взвизгнул, простонал, метнулся тщетно, собрав все силы, и… проснулся.

В избе было тихо, спокойно, убрано. За столом, у окна на лавке, сидела Дарья. Надвинув на подбитые глаза платок, пряла. На дворе на повети горланил петух.

Степан долго не мог притти в себя — болела голова, болело все, руки, ноги, нутро, как чорт опакостил. Теплые ватные, когда-то солдатские, штаны опустились с корявого зада, до колен утянув за собою подштанники. Сердце усиленно дрыгало, собираясь выпрыгнуть, по телу выступил пот, скользкий неприятный, ледяной, холодный. В горле пересохло — хотелось пить — тошнило.