Елена Григорьевна прижималась своей нежной щёчкой к щеке матери и осторожно гладила её руки.

— Ну, до чего ты нервная, Настя! Право же, по твоим рукам можно сразу узнать и твою душу и твою жизнь.

Мать говорила своим певучим голосом:

— И откуда ты к нам прилетела? Вот вижу тебя — и сердце у меня тоже, как голубка, бьётся. Думаю, что я здесь так и сгину — в этом нашем бездолье, а гляжу на тебя — и чую: не жильцы мы тут — чего бы ни было, убежим без оглядки.

Елена Григорьевна оглядывала избу и восхищалась:

— Ты, Настя, из хлевушка делаешь нарядную хоромку. В этом чистеньком гнёздышке может жить только женщина с хорошими думами.

Мне и матери было приятно, что учительница нашу избушку называла хоромкой. Мать привередливо чистила и украшала её каждый день: пол хоть и столетний, но половицы всегда были жёлтые, как воск. Самотканная набойная скатерть не снималась со стола. На старинном киотике и на окошках висели белые полотенца с широкими выкладями, вытканными матерью. А на стенах я прибил сапожными шпильками картинки, которые выменял на тряпки у «шебалятника»: «Демон и Тамара», «Сирин и Алконост» и портреты Пушкина, Лермонтова и Гоголя. В комнатке всегда пахло мятой, которая лежала на киоте кудрявыми букетиками.

Мать очень любила красивое вышиванье, и Елена Григорьевна приносила ей своё рукоделье — вышивки по канве и гладью, с которых мать переносила на своё льняное полотно сложные рисунки. Обе они садились за стол, и Елена Григорьевна учила мать шить гладью так, чтобы на изнанке не было ни путаницы, ни махров. И я чувствовал, что мать всем сердцем привязалась к Елене Григорьевне и наслаждалась её близостью.

— И зачем ты к нам, в это болото, приехала, Олё–нушка? —удивлялась мать, а Елена Григорьевна ласково отшучивалась:

— Как зачем? Меня зовёт братец Иванушка.