И сразу же соглашался:
— Ну, ежели так, перетакивать не буду.
С тоской в сердце я шёл к Кузярю, поднимаясь от колодца на гору, подальше от Костиной избы, чтобы Елена Григорьевна не увидела меня из окна. Кузярь обычно возился где‑нибудь под навесом над старыми отцовскими санями или над изношенным хомутом, или сгребал навоз.
Я помогал ему чистить двор, или тесал ему новые костыли на полозья, или вместе с ним ходил на гумно и тащил, как и он, на спине пухлую вязанку соломы на корм, лошадёнке и коровёнке. Как‑то он лукаво спросил меня:
— А почто к учительнице не идёшь? Она, чай, ждёт тебя…
Это был удар в самое сердце. Я бросил на землю свою вязанку и заорал:
— Чего ты ехидничаешь? Ежели драться хочешь, так давай!
Он с умненькой улыбочкой потушил мою вспышку:
— Чай, я шутейно, чудак… А драться нам нельзя: у нас с тобой — содружье. Да и выросли мы… Да и делов — до чёрта. Вот зимой, на святках, погреемся! Давай лучше сговоримся к Елене Григорьевне вместе заходить, когда велит. Я умею с ней разговаривать: она любит слушать и быль мою и небыль.
Я опять взвалил на спину солому и возмутился: