— Это мы Шустёнка подкарауливаем, дядя Костя, — предупредил я его. — Это он камнем‑то в окошко лукал.

— Живы не будем, а его сцапаем, — мстительно решил Иванка.

Костя дышал надсадно, со свистом, и я только в этот ночной час впервые почувствовал, что он очень болен.

— Это хорошо, что вы свою учительницу сторожите. И она вас любит — знаю. Только, ребятишки, тут дело не Шустёнком пахнет. Какой он ни есть полицейский выродок, а на учительницу у него лапа не поднимется. Елена Григорьевна кому‑то поперёк горла встала. Тут не просто озорство, а гоненье. Хорошие наши мужики её уважают, а она привечает их — не брезгует. Кто они, эти мужики-то? Тут не только Тихон да Яков: почесть вся деревня — бунтари. Разве кулаки, да поп, да полицейский могут это стерпеть? Я другого боюсь: как бы не нагрянули к ней от исправника аль от земского да как бы её не скрутили… Идите‑ка по домам. Я ведь сам сторожу Елену Григорьевну. Я посильнее вас: у вас только палочки, а у меня — дробовик. Вот он.

И Костя вынул из‑под бекешки ружьё.

— Он у меня давнишний: когда живы были родители, мы с братом на моховое болото на куликов да уток ходили. Я уж слушок пустил: ежели, мол, появится какая‑нибудь шишига, я ей заряд пущу ниже пояса. А для охоты я уже сейчас не гожусь — отохотился и отработался. Вот как трудовики‑то страдают!.. Ну, прощайте, ребятки! Вы люди понятливые и все виды наши видали. Идите, учительницу я в обиду не дам.

И он, сгорбившись и хрипло покашливая, пошагал вдоль плетня своего двора.

Этим и кончился наш доблестный подвиг. Кузярь очень расстроился и долго молчал, провожая меня до перехода через речку, и только при расставании сказал с досадой:

— Не везёт нам с тобой, Федюк… Ну, да погоди, дай срок — мы сумеем показать себя. Хоть озоруй, да не горюй!

Елену Григорьевну я всегда заставал за чтением толстых книг. Я не стеснял её, она так же, как и всегда, привечала меня, раскладывала передо мной на столе книжки и журналы с картинками, а сама углублялась в чтение. Иногда вздыхала и говорила изумлённо: