Сёмы в выходе не было.
Я выбежал на горячую улицу и, рыдая, звал отца, но всюду — и на нашем и на длинном порядке — было пусто, словно все вымерли. Даже Микольки не видно было у пожарной. А над жёлтой, сожжённой лукой мрела ржавая гарь, и тусклое красное солнце зловеще висело высоко над селом. В этой знойной мути галки летали с разинутыми ртами и растрёпанными перьями, а голуби тормошились на карнизе избы, над окнами, и томно ворковали. Только касатки носились низко над землёй и говорливо щебетали.
Перед домом Митрия Стоднева стояла вереница длинных роспусков, а выпряженные лошади жевали овёс. Вспомнилось само собой, что Митрий Степаныч переехал в город и перевозит туда свой пятистенный дом.
Я побежал к чеботарю Филарету за Сыгнеем. Изба Филарета, вросшая в землю, стояла перед буераком, через дом от хоромины Митрия Степаныча.
Я вбежал в тёмные сени, пропахшие дёгтем и сапожной кожей, и услышал бойкий говорок отца и заливистый хохоток Сыгнея. Глухо гудел обозлённый бас Филарета. Надсадно плакал младенец, и певуче бормотала женщина. Я остановился на пороге открытой двери и, борясь со слезами, крикнул:
— Идите, тятя и Сыгня!.. Мать захворала… Упала в сенях… без памяти лежит…
Отец как‑то странно крякнул, поперхнулся и вскочил с лавки. Сыгней только взглянул на меня и на отца с изумлённой улыбкой.
— Это Михайловна‑то?.. Должно, и до нас холера добралась… Мамка‑то, должно, обневедалась…
— Баушка тоже заболела!.. — судорожно выкрикнул я. — В выходе она лежит. А дедушка — на печи…
Филарет натягивал кожу щипцами на колодку и ловко вбивал шпильки молотком. Круто выгибая спину, он весь судорожно напрягался, и каждый его мускул был в движении. Синие пальцы прыгали по складкам кожи, растирали её, гладили по бокам, по носку, по заднику, по стельке, хватались за нож и мгновенно срезали выпучины, вскидывали сапог, вертели его в разные стороны. Чёрная борода его тряслась, как кудель, словно и она принимала участие в работе.