— Ах, беда-то какая! — воскликнула она. — Воды-то нет! Беги, сынок, вытяни на верёвочке ведёрко. Нет, боюсь, упадёшь через край-то. Сама сбегаю. Воды бы нагреть, посуду вымыть, стол да скамьи пропарить да ножиком проскребать, а то у них наросло на досках-то с пол-вершка.

Но я сам загорелся от волнения матери и уже бежал с ведром в руке на палубу, к борту баржи. Мне стало вдруг весело, и как-то по-новому заиграл в струях и водоворотах безбрежный простор Волги. Как будто на огромных крыльях плыли по реке белопарусники. В синем небе реяли облачка — ковры-самолёты. И впервые я почувствовал, как поёт Волга: это был глубокий и раздольный гул, и в этом гуле стонали далёкие напевы больших толп: «О-йох, да и-йо-ох!..» Казалось, что эти стонущие напевы несёт в себе Волга, и они вырываются из мутной пучины в разливных водоворотах и в тяжёлом её течении. Словно она на своём бесконечном пути по России впитала в себя и горе, и радости сёл и городов. Вот здесь, недалёко от моря, она, густая, как масло, медленно плывёт в дымную даль, сливаясь с мутным небом на горизонте, и не может вместить в себе всей громады течения: она разливается по песчаным степям, как море. Может быть, в этом бездонном гуле слышались печальные крики чаек, песни рыбаков на белопарусниках. И когда я бросил ведро на верёвке за борт, мне почудилось, что Волга сердито отшибла его в сторону, и оно тихо поплыло на боку вдоль просмолённого борта баржи. Я снова бросил ведро, но оно попрежнему кособоко колыхалось в водоворотах.

Большая волосатая рука, загорелая дочерна, вырвала у меня верёвку, бросила ведро в воду и дёрнула его вбок. Ведро кувырнулось вверх дном, задрожало и потонуло, потом вынырнуло и, разбрызгивая воду, легко взлетело вверх, на палубу. Около меня стоял длинноносый мужик с кудрявой бородкой, в таких же сапогах раструбами, как у лоцмана, в кожаном картузе и улыбался мне во весь рот.

— Вот как надо черпать-то, дружок. Ты ведро-то подсеки, оно и захлебнётся, тут и тащи его. Ты, выходит, кашеваркин сынишка будешь? Вот и ладно. А я принёс матери свежей рыбы и пшена. А сейчас за дровами с ней пойдём. До Жилой-то Косы — плыть да плыть.

Он нагнулся, чтобы взять ведро, но я вцепился в дужку и оттолкнул его руку. Улыбаясь, он подмигнул мне и положил широкую руку на моё плечо.

— Ну, валяй, тащи, ежели сам взялся. Как имечко-то твоё? Фёдор, значит? Сурьёзное имя. А меня зовут Корней. — Он засмеялся. — Корнил сам не ел — купцов кормил.

— А зачем купцов кормил? — озадаченный, спросил я его.

— Так уж дело поставлено: работаешь густо, а в кармане — пусто. Купец всего тебя промыслит и чашку-ложку оближет. Зато он и промышленником называется.

Мать стояла перед плитой и косарём соскребала с неё нагоревшую грязь. Хлопотала она с удовольствием: её лицо разрумянилось, а глаза блестели горячо. Я не успел поставить ведро с водою около плиты, как она быстро подхватила его и вылила в котёл, вмазанный в печку.

— Беги ещё за водой, сынок: воды-то много надо. И пол мыть, и посуду парить, и обед варить…