— А книжки-то как же, читалец?
— Книжки-то, чай, не уйдут, дядя Карп. А я тебя близко-то вижу только за едой. С маленьким со мной ты ведь не калякаешь.
Он бросил кожаный картуз на стол и удивлённо поднял клочкастые брови. Умные и тугие глаза его играли лукавой улыбкой, а в красной бороде при тусклом свете лампочки мерцали искорки.
— Я вот тоже, когда был твоего возрасту, у отца выспрашивал, как да что… Он тоже рыбак был. И семья наша, и село — со Стеньки Разина рыбачили. И все помнят, как наши предки в Стенькиных да Пугачёвых вольных ватагах с ворогами дрались. Ежели душонка у тебя заиграла от моего разговора, моряком будешь. Аль тебе не страшно?
— Знамо страшно, да хочется.
На крыше что-то загрохотало, а пожарные вёдра, которые висели оторочкой снаружи над окном, задребезжали и зазвякали. Ветер засвистел за окном и с гулом забушевал вокруг избы. Что-то глухо шлёпнулось перед окном на палубе и хлынуло ливнем. Стёкла залило водой, и пузырьки струйками потекли вниз. Потом опять стало тихо, но гул ливня стал сильнее. Я понял, что это волны бьются о борт баржи. Мимо окна пробежало несколько человек, где-то далеко закричали испуганные голоса. Но звон гармонии не прерывался.
— Ничего! — добродушно утешил меня Карп Ильич. — Это море пляшет под Харитонову гармошку. Играет он ретиво.
Он стал на корточки перед своим сундуком и со звоном отпер его, но крышки не открыл, а сел на неё и кивнул в сторону гармонии.
— Вот такой же лихой гармонист в третьем годе в море погиб. И не заметил, должно, как сгинул — по-геройски, богатырём. Вспомнишь о нём — и душа плачет, и зависть берёт: какие меж нас отважные да неизведанные люди есть! Наша артель тогда на Чечени, на острове, работала. Моряки — природные, дружные, хожалые. Исстари так положено: на берегу веди себя как хошь — вольничай, пей, буйствуй, хоть самому чорту рога ломай, а уж когда в море, на посуде — о себе забудь, обо всём забудь: ты только для артельного дела, ты в артели в едином теле, для всей артели, для товарища жизни не жалей. Так и поговорка у нас сложилась: один в море — не рыбак, без артели не моряк. От этой артели остались только я да Корней. Балберка только в прошлом году к нам пристал, парнишка безбоязненный, с большой выдумкой. Так вот, ранней весной было, в буйное время. Удача-то день на день не приходится: на рисковое дело идёшь. Мы, моряки, люди привычные: бехчишь в море при всякой погоде, отказаться — чести лишиться, от моря отрешиться. После этого в море не побежишь — не примет море. Море не простая вода: море — живое. Побежали мы на паруснике на соседнюю банку. Семеро нас было: четверо — природные моряки, трое — морские пасынки, только по году солились в морской воде. Четвёртый из нас, моряков, ещё холостой, картина-парень, силач, гармонист был знаменитый. Со своей гармонией и в море не расставался. А гармония у него отменная была: сам в Саратов ездил, и мастер ему по его указке её делал. Звук у неё был колокольный, чистоты дивной и на версту кругом сердце людям тревожил. А в море тюлень вокруг нашей посуды кишел, как заколдованный, — бери его голыми руками, и не заметит.
Карп Ильич сидел на сундучке, опираясь локтями о колени, и смотрел на свои большие руки, опутанные набухшими жилами. Мне казалось, что он совсем забыл обо мне: зачем я ему, маленький подросток, который ещё не может подняться выше детской игры и у которого слова взрослого, да ещё такого морского волка, как Карп Ильич, не могут умещаться в головёнке? И я видел, что он говорил не со мною, а с самим собой, и если чувствовал меня около себя, то воображал, может быть, какого-то таинственного собеседника, внимательного, мудрого, как его собственная тень. За окном свистел ветер, грохотали волны о борта баржи, близко и далеко перекликались голоса, и звенящие переборы гармонии то громко и чётко бились о стёкла окна, то относились ветром в море и лепетали едва слышно. Глухо и дрябло завыл пароход, но Карп Ильич только отметил спокойно: